Николка Персик. Аня в Стране чудес
Шрифт:
– Николка, Николка, хочешь?..
Но я:
– Забудем, – (упрям я).
– Николка, – повторил он жалким голосом, – отобедай хотя бы.
– Это дело другое, – сказал я. – Друг Ерник, за стол!
Мы ели за четверых, но я оставался каменным, не изменил я решенья. Знаю, что этим себя я наказывал. Но и он был наказан.
Я в Клямси воротился. Надлежало выстроить дом без работников и без денег. От этого дело не стало. То, что вбил я в башку, меня по ногам уж не свяжет! Я начал с того, что прилежно осмотрел место пожара, отбирая все, что могло впрок послужить: балки подгнившие, кирпичи подгоревшие, оковки старые; стены шатались, черные, как трубочисты. Потом тайком я пробрался в Шеврошки, в каменоломню,
Холода уже наступили, когда я да Шутик начали ставить леса. Меня называли безумцем. Дети пилили меня день-деньской; а те, кто был поснисходительней, мне советовали подождать до весны. Никого я не слушался. Страсть я люблю раздражать людей, королей… Я знал, дуралей, что сам-друг, да к тому же зимою не могу я жилище построить. Но мне достаточно было бы крыши, лачужки, кроличьей клетки. Я общежителен, да, но с условием быть таковым, когда я хочу, и не быть им, когда не желаю. Я болтлив, люблю я лясы точить, да; но порою мне хочется говорить в одиночестве: сам Персик лучший мой собеседник; и ради этого друга я бы отправился в путь босиком, без штанов, под вьюгой.
И вот почему продолжал я строить упорно, невзирая на общее мненье и смеясь над благим красноречьем чад своих…
Эхма! Последним смеялся не я… Как-то утром, в конце листопада (заиндевел город, и лоснилась на мостовой серебристая пена наледицы), я, в вышине, по бревнам карабкаясь, вдруг поскользнулся и – бух! – слез я скорее, чем влез.
Шутик вскричал:
– Он убит!
Подбежали ко мне и давай поднимать. Я на себя был сердит.
– Э, да что, – говорю, – я это сделал нарочно…
Попробовал встать. Ай! лодыга, лодыжка! Снова упал я. Лодыжка была переломлена. На носилках меня унесли. Рядом шла Марфа, руки ломая; и кумушки сопровождали меня, охая и о событье толкуя; все это напоминало святую картину: сын Божий в гробу. И Марии слез не щадили, суетились, кричали. Они разбудили бы мертвого. Мертвым я не был, но таковым притворялся, иначе свалилось бы все это на спину мне.
И, кроткий на вид, неподвижный, лицо запрокинув и вытянув бороду клином, я злобой кипел под казистой личиной.
Чтение Плутарха
Ну вот, теперь я привязан за лапку. За лапку! Господи Боже, неужто не мог ты сломать мне (если тебя это так забавляет) ребро иль руку вместо подставок моих? Я не меньше бы ныл, но ныл бы я стоя. Ах, злой, ах, проклятый (да святится имя твое!). Он словно из сил выбивается, чтобы как-нибудь мне досадить. Он знает, что выше всех благ земных, работы, довольства, любви, дружбы ставлю ту, которую я покорил, дочь не богов, а людей – свободу. Вот почему он за ножку (ах, как смеется, лукавец!) держит меня в этой норке. На спине лежу я, как жук, и с вниманьем гляжу на паутины, на балки чердачные. Вот она, воля-то!.. Нет, ты еще не совсем, голубчик,
Должен признаться, что сперва я был зол как чорт. Язык у меня оставался, я им пользовался, чтоб ругаться. Не советовалось ко мне подходить в эти дни. Однако я знал, что бранить я мог только себя самого. Эх! Отлично я знал это. Все мои посетители уши мне прожужжали:
– Ведь говорили же тебе! Зачем тебе было по крышам разгуливать? Тебе, старику-то! Предупредили тебя, а ты в ус и не дул. Хочется, мол, порыскать. Вот и рыскай теперь! Поделом!
Хорошо утешенье! Когда ты пришиблен, друзья доказать тебе силятся, что в придачу еще ты дурак! Марфа, мой зять, приятели, люди с улицы – все утверждали то же. И я должен был выносить их укоры, неподвижный, пойманный и разъяренный. Даже Глаша – и та говорила:
– Ты не послушался, дедушка, и поделом!
Я метнул в нее ночным колпаком:
– Вон! Убирайтесь все вон!
С тех пор я один оставался, но веселее не было. Добрая Марфа настаивала, чтоб перенесли мой тюфяк в нижнюю комнату. Признаться, мне было бы это очень приятно; но если я говорю «нет», значит, чорт вас дери, нет! И к тому же несладко недужному людям показываться. Марфа без устали снова и снова на приступ шла, назойливая, как могут быть только мухи и женщины. Если б она не так много жужжала, я б уступил ей, пожалуй. Она была слишком упряма: согласись я – она бы с зари до заката победу свою разглашала. Прогнал я ее. И кончилось тем, что остался один я на грустном своем чердачишке. Не сетуй, Николка, ты сам виноват!..
Но главной причины, почему я артачился так, я не высказывал. Когда живешь у чужих, боишься стеснять их. Расчет этот плох, коли хочешь, чтоб они любили тебя. Нет глупости худшей, как заставить забыть себя… Меня и забыли. Не видели, не посещали меня. Даже Глаша мне изменила. Я слышал, как внизу смеялась она; и, слушая, сердце мое тоже смеялось. Но и вздыхал я: больно хотелось мне знать, что же ее рассмешило… Неблагодарная! Я укорял ее, но, верно, будь я на месте ее, поступал бы я так же… «Веселись, моя радость!» Только затем, чтобы мысли занять, я, изнуренный и хмурый, подражал Иову, который бранится, валяясь на вшивой шкуре.
И вот однажды Ерник пришел. Что таить, не очень радушно я принял его. Он стоял предо мной, у изножья кровати. Держал он благоговейно книгу завернутую. Он пытался разговор завести, предмет за предметом ощупывал. Я всем им свертывал шею, безгласно, безжалостно, с яростным видом. Он уже не знал, что сказать, покашливал да по грядке постели постукивал пальцами. Я просил его перестать. Тогда он замолк и шевелиться не смел. Я втайне смеялся. Я думал: «Эге, братец, теперь тебя мучит совесть. Если б ты деньги мне одолжил, когда я просил, не пришлось бы мне каменщика разыгрывать. Я себе ногу сломал: выкуси! Сам виноват! Скупость твоя загнала меня в эту дыру». Не мог он вымолвить слова; я же старался держать язык за зубами, но терзался желаньем дать ему волю. Наконец я грянул:
– Говори же, ну, говори. Или ты думаешь, я умираю? Чорта с два! Не приходят людей навещать, чтобы только молчать! Эй, говори или вон убирайся. Не верти ты глазами. Оставь эту книгу. Что это ты мнешь?
Бедняга привстал.
– Я вижу, Николка, что раздражаю тебя. Я ухожу. Принес я книжицу – видишь, это Плутарх, «Жизнь знаменитых людей», перевел на французский Жак Амио. Мне казалось (он еще не совсем был уверен)… что, может быть, ты… (Господи! Как это было трудно) найдешь удовольствие, то есть, хочу я сказать, утешенье в обществе книжицы этой.