Никто не заплачет
Шрифт:
У Инны Зелинской так болела шея, что она не могла спать. Конечно, дело было не только в ноющей боли, но и в нервном напряжении, в паническом и безнадежном страхе: засудят ни за что, как пить дать засудят.
Папа должен скоро приехать, адвоката нанять хорошего, но, если решили свалить на нее убийство, если им так удобней, никакой адвокат не поможет. Все папины связи далеко, в Кривом Роге, на Украине. Это теперь заграница. В Москве у папы никого нет. А без связей и взятку не дашь…
А может, кто-то подставил Инну,
В последнее время они со Стасом так люто ненавидели друг друга, прямо искры летели. А почему, собственно? Не такой уж у Инны тяжелый характер, и Стас, конечно, не подарочек, но жить можно было. Так чего же не жилось?
Ей было жалко Стаса, но себя было намного жальче. Ему теперь все равно, ему уже не больно. А что ее ждет, даже подумать жутко.
КПЗ — это такая гадость! Но говорят, в зоне еще хуже. Вместе с Инной сидели восемнадцать женщин — воровки, проститутки, бомжихи, цыганки, в общем, всякий сброд, вонючий, приставучий, наглый.
Когда Инна вошла в камеру, такая чистенькая, красивая, ухоженная, они все как с цепи сорвались, стали подкалывать, издеваться. А надзирательница, железная баба, даже не цыкнула на них.
Инна с детства умела за себя постоять, однако с подобной публикой ей еще не приходилось сталкиваться. Она огрызалась, но не слишком агрессивно. Она чувствовала и знала по фильмам: главное не показывать, что боишься, и самой не лезть на рожон. Наверное, Инна правильно себя вела в камере, потому что довольно скоро ее оставили в покое. Привели другую новенькую, и все внимание переключилось на нее. А от Инны отстали.
Ей казалось, что вонь пропитала ее насквозь. Хотелось почистить зубы, голову вымыть, хотелось домой, в чистую ванную. Ночью она представляла себе, как залезает в горячую воду с душистой пеной, потом заворачивается в мягкое махровое полотенце, и тут же думала с отчаянием: засудят, отправят в зону, и не будет горячей ванны с пеной еще много лет. А потом она станет старой, морщинистой, беззубой, и ей вообще ничего не захочется.
Инна уже знала, что на рукояти кухонного ножа обнаружены ее отпечатки. Следователь Гусько с большим удовольствием сообщил об этом. На ее жалобу, что шея болит, и на просьбу о повторном медицинском освидетельствовании он нагло усмехнулся:
— Знаете что, подозреваемая, кончай ваньку валять. Признаваться будем или как?
Он разговаривал с ней то на «вы», то на «ты», называл даже не по фамилии, а «подозреваемая». И требовал только одного: признания. Инна понимала: ее хотят взять измором. Им надо, чтобы она призналась, и тогда не придется корячиться, искать настоящего убийцу.
Она всякое слышала про милицию и прокуратуру, в основном плохое. Недавно какая-то правозащитница по телевизору рассказывала, что, прежде чем нашли белорусского маньяка Михасевича, четырнадцать человек признались. Четырнадцать
Однако в глубине души Инна не верила, считала все это не то чтобы полным враньем, но преувеличением. Люди любят ужасы рассказывать, а на самом деле справедливость все-таки торжествует.
Ночью на вонючих нарах она старалась поудобней положить голову, чтобы шея не болела. Был бы шарфик какой-нибудь шерстяной, она бы закутала шею, стало бы легче. Но ничего не было, ничего. А главное, не было справедливости. Почему этот ублюдок, милицейский врач, не разглядел синяк? Не захотел разглядеть. Все они заодно.
Она вдруг вспомнила, как однажды, совсем недавно, сидела в метро на лавочке и ждала подругу. А рядом сидела молодая мамаша с ребенком лет трех. Мальчик плакал, капризничал, бедная мамаша уговаривала его, а он орал, требовал мороженое сию минуту. Не хотел слушать, что в метро мороженое не продается. Мимо проходил милиционер, симпатичный такой, с усиками. И мамаша сказала:
— Вот будешь плакать, тебя милиционер заберет. А он вдруг подошел, присел на корточки, погладил ребенка по головке и говорит:
— Не бойся, маленький. Никто тебя не заберет. Не бойся милиционеров.
А потом к мамаше обратился:
— Что же вы делаете? Зачем вы нами детей пугаете? Звери мы, что ли?
Инна тогда подумала: действительно, нехорошо детей милицией пугать.
Однако вот ведь, оказывается, и правда, звери они. Арестовали невиновного человека, посадили с воровками-проститутками и хотят только одного: чтобы Инна на себя наговорила, чтобы самое себя в зону отправила, к их удовольствию.
Задремала она только на рассвете, и сразу ее разбудили. Она бы еще поспала под утренний шум камеры, но раздался голос:
— Зелинская, к следователю!
Он был не один в кабинете. У окна стоял и курил человек в милицейской форме. Инне жутко захотелось курить, но попросить она не решилась. От тусклых отечных глазок этого следователя у нее мурашки по спине бежали. Инна кожей чувствовала: он вовсе не уверен в ее виновности. Какой же сволочью надо быть, чтобы заставлять признаться…
Тот, что стоял у окна, повернулся лицом, и Инна сразу его узнала. Надо же, тот самый, с усиками, который подошел в метро. Она его так хорошо запомнила потому, что очень удивилась: вот ведь человек, не поленился, подошел. Важно ему, что о них, о милиции, говорят детям… Не понимая, что на нее нашло, она вдруг сказала, тихо и внятно:
— А вы все-таки звери, оказывается. И правильно вами детей пугают. Звери вы, граждане милиционеры.
— Подозреваемая, прекратите! — Следователь шарахнул кулаком по столу. — За оскорбление при исполнении полагается…
— Да ладно вам, — махнул на него рукой усатый. — Инна Валерьевна, как вы себя чувствуете?
— Отлично! Мне здесь, в КПЗ, отлично! — буркнула Инна.
— Как ваша шея?
У Инны на секунду остановилось сердце. Неужели все-таки решили искать настоящего убийцу?