Ниоткуда с любовью
Шрифт:
"Меня спасла чепуха, - рассказывал я.
– У меня было несколько пластинок Коломейца. Того самого, который написал "Гимн цветущих континентов". Когда меня выпустили из Лефортово после трехдневных допросов, я отправился к нему, чтобы вернуть пластинки. Естественно, рассказал, что случилось. Что шмонали по одному делу, а самиздата набрали на новое. Он живет в высотке на Восстания. Открытый счет, закрытые глаза и т.д. Спросил, не били ли меня... Фамилию следователя. Когда я вернулся домой, он позвонил. Сказал, что из соседнего подъезда за мной пошел один воротник, а из телефонной будки второй. Сказал, что он читал "К небывшему", чтобы я не беспокоился, что он все устроит... И все! Оказывается, он пьет с самим... Дело закрыли, вернули практически все, кроме "Скотного двора" и перевода по сексологии. Сказали, что это порно и они обязаны уничтожить. Теперь копия
"Поцелуй меня, - сказала она, - как брат сестрицу. Один раз..."
* * *
"А Киса?" - спросила она через маленькую тягучую вечность.
"Киса их всех уделал. Они раскидывали чернуху, что он увяз. На самом деле он смылся в Турцию. Я уверен, что он был бухой. Самолет вернули, но еще двое решили остаться и поглазеть на минареты. Дальше хуже. Турки обычно выдают нашего брата обратно. Там, видимо, разыгрался классический детектив: Киса давно не бегал стометровок и до американского посольства ему пришлось попотеть. Представить себе все это трудно, даже в сбивчивом пересказе самого беглеца по Свободе".
* * *
"Группен-секса не будет, - объявила стервозного вида девица.
– Кто-то подхватил трихамон..."
Мы отправились на дачу к Хмырю в поисках потерянного времени - Тоня оставила часы на пляже возле лежбища сезонных хиппарей. Жара густела. Размыло горизонт, и запотели горы. Суп из медуз тянулся вдоль береговой полосы. Гаврильчик, пробовавший на мне свои смелые тропы, обозвал их, пересекая наш путь, презервативами. Дельфины играли в салки. На набережной испортился винный автомат, что-то заклинило в нем, и белое вино било хилым фонтаном. Народ сбегался из соседней гостиницы с графинами, мисками, бидонами. Алкаш в тельняшке подставлял под струю свой смоленый кепарь. Пили пригоршнями. В пьяной очереди начали возникать первичные Советы. "Больше литра не отпускать, а то скоро кончится", - орали сзади. Передние же, изрядно уже дурные, как младенцев, прижимали к груди банки. Дармовой фонтан бил, как оказалось, уже минут двадцать. Половина поселка впала в свирепое дионисийство.
Возле Дома поэта мы набрели на человека, держащего на лысой голове в виде компресса лиловую медузу. Он стоял, задрав голову, слушая детский лепет рояля.
* * *
Про группен-секс объявила Скорая Помощь. Хмырь уверял, что с ней только ленивый не пробовал. У нее было что-то вроде приготовительного класса, сексуальных яслей; она выпускала в мир всхолмий и вздрагиваний юнца за юнцом. "Моих мальчиков не собьешь с толку, - заявляла она, - они твердо знают, что женский оргазм существует..."
Это был единственный в своем роде дом, караван-сарай, гараж, ангар, черт его знает что... Хмырь, нежнейших свойств душа-парень, унаследовал его от отца - генерала парашютно-одуванчиковых войск. В свободное от морских омовений время он предавался дилетантским опытам с местной коноплей и выжимками маков. Среди обитателей дачи был лобастый физик, нырнувший в буддизм: он плел сандалии, бубнил мантрамы и путешествовал в астрале. Был там отказник Гера, состоявший в односторонней переписке с ГБ и собиравшийся, вот уже третий год, дать деру через море на надувной лодке. Был там и знаменитый бард, существо желчное, талантливое, прожорливое. Была поклонница знаменитого барда, состоящая из глаз и ног. Были безымянные, часто меняющиеся мальчики-девочки, отловленные у автобусной остановки на предмет пополнения дырявого бюджета коммуны. И конечно же, Скорая Помощь, вечно держащая палец на чьем-нибудь курке. Здесь не здоровались, здесь от калитки спрашивали: даешь трешник? А уж потом сообщали, что Нина забрюхатела или Саша отравился техническим спиртом. Местная милиция регулярно водила своих инвалидов на облаву - хиппы жили без прописки,- но Хмырь завел злющую микроскопическую шавку, которая поднимала хиппеж от любого звука, кроме треска расстегиваемой молнии. Так что под заливистый лай вся команда отступала в гору, а оттуда, по узкой тропе, спускалась в соседнюю бухточку.
Хмырь жил на чердаке. Окно было занавешено мокрым полотенцем. Добродушного вида толстяк, стриженный под городового, лежал на голых досках пола. У стены, скрестив ноги по-турецки, сидела - я где-то ее видел - Ольга? Нина?
– Лидия.., - сказала она, протягивая руку. Толстяк, продолжая лежать, щелкнул каблуками парусиновых туфель и неожиданно высоким голосом отрекомендовался: "Суматохин. Евгений Дромадерович..." И, всхлипывая, захохотал.
* * *
Так начался самый длинный день моей жизни. Правильнее всего было бы и повествование начать именно с этой минуты. Словно мягко щелкнул невидимый хронометр, "Не пойти ли нам в бухты?" - перестав хохотать, произнес Суматохин, Тоня отвела в сторону полотенце, и море, неотличимое от неба, залепило взор... Хмырь пустил по кругу жирную самокрутку, и жизнь моя мягко отчалила от своей половины. Заметил я это уже зимой, где-то на Фонтанке, глядя на вмерзший в лед канала хлам: проволоку, ящики, сапог. Дул промозглый ветер с Финского залива. У продавца пирожков все деньги сдуло под мост. Толпа висела на перилах, на решетке набережной. Продавец в грязном халате и ватнике осторожно ползал по льду, собирая трешники и пятерки. Но ветер, как назло, гнал к полынье стайку розовых десятирублевок, и кто-то уже тащил занозистую доску, и сквозь толпу, жуя свисток, пробирался цельный, из одного куска сделанный, милиционер.
Я стоял, стиснутый толпой, и задыхался. Я только что пересек финишную черту, луч зимнего солнца багрянил угловое окно, хронометр наконец перестал свиристеть. Это был счастливый марафон. Старт же состоялся на чердаке Хмыря: не то чтобы не по моей воле, а неизвестно для меня. Просто подсыхало полотенце, хотелось есть, Лидия затягивалась, закрыв глаза, и лисья мордочка хозяина светилась.
* * *
Берег был пуст. Тяжелое солнце придавило поселок. Куры, собаки, кошки валялись в жалкой рябой тени. Окна были глухо задраены. На продуктовой палатке мелом было выведено: ВОДЫ НЕТ. Но над Святой горой уже появилось первое сгущение - уже не облако, еще не туча.
"В воздух, - сказал из-под рваной соломенной шляпы Хмырь, - можно ввинчивать лампочки. Они будут гореть..."
Тоня положила руку на мое плечо и тут же отдернула. "Дурак, сгоришь..."
"Вы откуда?" - спросил я Лидию; у нее был странный акцент.
"Из Тарту", - улыбнулась она...
"Ха-ха", - сказал Хмырь.
"Честно говоря, я француженка. Русская француженка, но Женя просил говорить, что я из Эстонии. У вас тут ведь все засекречено..."
* * *
Восточный Крым был запретной зоной. В складках гор ждали своего часа ракеты. Тетка уверяла, что от их общего старта полуостров обломится в самом узком месте и наконец-то станет островом. "Какое гадкое столетье, - морщилась она, - к-а-а-ак мне все это надоело!
Бездарность... Единственное, что еще меня удерживает здесь, так это любопытство. Хочется посмотреть, чем все это кончится..."
Для иностранцев была Ялта, потемкинские деревни Интуриста, идеологически устойчивые олеандры, в профсоюзе состоящая бугенвиллея. Для них был свой, бетонной стеною от аборигенов огороженный, пляж, своя еда, свои профильтрованные вечеринки. Любая машина с иностранными или интуристскими номерами, вильнувшая от Симферополя влево, была обречена. Но слава нашего крошечного поселка была всемирной. Кое-кто из бывших колонистов жил теперь в Нью-Йорке, Париже, Мюнхене. И хотя министерство финансов приветствовало ностальгические набеги иноземцев на наманикюренный Север или разрешенный Юг, заглянуть туда, где Мандельштам пас цикад или Цветаева вышивала Волошину плащ розенкрейцера, ни у кого не было шанса. Иностранец виден в советской толпе, как пуговица от пальто, пришитая на рубаху. Кассирша не продаст ему билет на автобус, таксист не повезет и за миллион. Да и сам народец выявит инородное тело с талантом закоренелого самодоносчика. "Органы переводят массы на самообслуживание", - заявил мне один торжественный мерзавец.
Лидия, как я узнал позже, переодетая Суматохиным во что попроще, села в автобус с десятикилограммовой авоськой картошки. Суматохин, подыгрывавший ей, начал длиннющий монолог о своей любви к Прибалтике. Двое перегретых портвейном пролов поинтересовались, почему у такого большого дяди такой тоненький голос. Суматохин вмиг стащил одного из них с сиденья и, слегка придушив, объяснил: "О физических недостатках в приличном обществе говорить не принято. Тебя мама этому не учила, паразит? Еще раз пасть откроешь, я тебе ноги из жопы выдерну... Понял?"