Нищета. Часть вторая
Шрифт:
— Лезорн здорово сдал! — говорил Санблер.
— Нет, — возражал Обмани-Глаз, — он — продувная бестия. Просто хочет действовать наверняка.
Терзаемый страхом, Санблер старался забыться в разгуле. Он заманил к себе Виржини, дочь одного из расстрелянных на кладбище Пер-Лашез, но внушил ей такое отвращение, что она сошла с ума. Вырвавшись от него ночью, девушка в ужасе бежала куда глаза глядят, выкрикивая свое имя, словно последний призыв к небесам. Читатель уже знает, чем это кончилось…
Арестантки в тюрьме Сен-Лазар часто вспоминали о Виржини — ее трагическая
Беглянка терялась в догадках, спрашивая себя, чем дядя объясняет отсутствие вестей из приюта? Какую еще ложь там придумали, чтобы его обмануть? Не приехал ли он уже в Париж? И Анна и Анжела обещали Кларе по выходе на волю передать от нее письмо дяде. Впрочем, Анна считала, что этого делать не следовало: подобно Филиппу, она думала, что, если бы Клару и приговорили за бродяжничество к нескольким месяцам тюрьмы, ей было бы здесь спокойнее, чем в любом другом месте. Тайну убежища девушки можно будет раскрыть лишь тогда, когда общественное мнение встанет на ее защиту и демократическая печать разоблачит преступников. А до тех пор Кларе лучше скрываться.
Как и Анжела, Клара усердно работала в мастерской, чтобы помочь подруге, а иногда — чтобы угостить стаканом вина какую-нибудь старуху со скрюченными от ревматизма пальцами, одну из тех, которые крадут с единственной целью — попасть за решетку и обеспечить себе кров на всю зиму. Таких немало и в Сен-Лазаре и в версальской исправительной тюрьме.
Последней сенсацией в камере была история бедно одетой женщины, которую засадили в тюрьму без всяких на то оснований. Возмущенная несправедливостью ареста, бедняжка, забыв обычную робость, так горячо и смело протестовала, что с нею произошел сильнейший нервный припадок, и ее в глубоком обмороке отправили в тюремный лазарет. В мастерской, где работали арестантки, только об этом и говорили.
— Какой позор! — восклицала толстая эльзаска, ставшая проституткой, когда любовник-подлец выгнал ее с ребенком на улицу. — О таком я еще не слыхивала! Эта женщина подняла платок, который уронила какая-то старая хрычовка, и позвала ее, чтобы отдать платок, а та, глухая тетеря, потребовала, чтобы бедняжку арестовали за воровство!
— Неужели, по-вашему, такое случается впервые? — спросила высокая женщина с осунувшимся лицом. — Так бывает сплошь и рядом. Разве мало теряют кошельков? А коли поднимешь, тебя отправляют в каталажку и говорят, будто ты украла…
— Да, — вмешалась третья, — они хотели бы, чтобы мы подавали им поноску, словно собаки. Уж если я что-нибудь нахожу, то оставляю себе. Только фартит не больно часто…
Ее большие круглые глаза бегали как у помешанной.
— Ну, не сердись, Волчица!
— Дуры вы все! — крикнула женщина с круглыми глазами. — Если я иногда что-нибудь и имела, так только то, чего мне добром не давали!
И она снова принялась за работу, сердито ворча.
— Это из другой оперы, голубушка, — сказала высокая худая арестантка. — Речь идет не о том, что мы сделали, а о том, чего
— Верно, верно! — хором подхватили арестантки.
В углу мастерской замелькали два полотняных крылышка: то был чепец надзирательницы, сестры Этьен. До нее донеслись голоса, хотя она и была погружена в чтение молитв вместе с несколькими лицемерками, тайком насмехавшимися над нею. Среди этих женщин находилась и кляча, иначе говоря, староста камеры, которая шпионила за всеми (в центральных тюрьмах старосту зовут овцой).
— Какой шум! — воскликнула сестра Этьен. — А что будет, если старшая надзирательница об этом узнает?
— Не узнает, если вы не скажете! — дерзко ответила высокая женщина с осунувшимся лицом.
— Послушайте, Анета, будьте же рассудительны! — убеждала сестра Этьен. — Вы же знаете, что я обязана сообщать обо всем, что тут происходит.
— Нечего сказать, славная обязанность — доносить на нас! Когда вы не заняты выполнением своего долга — вы куда лучше.
Клару поражало сходство между ее дядей и этой надзирательницей. Та же благожелательность, борющаяся с неумолимыми правилами; тот же фанатизм, заглушающий и голос сердца, и голос разума… «А вдруг дядя решит, что его долг — погубить меня ради спасения Эльмины?» — подумала девушка.
Русская (впрочем, ее имя и национальность никому не были известны, так как на допросах она хранила молчание) уже знала историю доверчивой Клары и ответила на ее мысль, нечаянно высказанную вслух:
— Да, ваш дядя это сделает, как сделал бы всякий, кто придерживается его образа мыслей.
Сестра Этьен о чем-то размышляла. Влечение к правде еще не совсем угасло в ее сердце, которому предстояло окончательно очерстветь. Суровый режим тюрьмы должен был иссушить и ее душу, превратить монахиню в холодную, бесчувственную мумию… Чтобы отогнать неприятные мысли, она направилась к группе, где работали Клара, Анжела и Анна. Остальные потихоньку возобновили разговор.
— Говорят, женщина эта надавала полицейским оплеух?
— Ого! Это, значит, бой-баба?
— Вовсе нет! Она смирная и совсем молоденькая. Ее муж, кажется, социалист. Ему хотели отомстить за то, что он досаждал правительству, и воспользовались для этого случаем с платком.
В другой группе опять, чуть ли не в тысячный раз, обсуждали смерть Виржини: как она бежала в безумии по улицам, как выбросилась в окно, как умерла, не переставая кричать: «Виржини! Виржини!»
— Вы тоже полагаете, что часто наказывают безвинных? — обратилась сестра Этьен к Анне, внушавшей ей некоторое уважение.
— Конечно.
Сестра Этьен задумывалась все больше.
— Скажите, почему вы отказываетесь назвать свое имя? — спросила она.
— Потому что мой долг — не делать этого, по крайней мере сейчас.
— Значит и вы верите, что есть долг?
— Да, но он заключается не в том, чтобы притеснять несчастных женщин.
— А как по-вашему, Анжела? — спросила сестра Этьен, волнуясь.
— По-моему? Да разве такой девушке, как я, позволено иметь свое мнение? По-моему, в жизни слишком много горя.