Нить времен
Шрифт:
Роман персонифицированных идей
Почти отчаявшись найти интонацию, уместную в разговоре о – да, беспрецедентном в нашем литературном ландшафте – романе (романе?) Эльдара Саттарова, я решил посмотреть, что выйдет, если тупо аннотировать его, исходя из внешнего как бы действия.
Вышло нечто вроде.
«Излечившись от героиновой зависимости в стенах тосканского монастыря, Альберт возвращается на родину, где его давно заочно похоронили. Знание итальянского языка помогает ему занять административную должность в итало-бельгийской нефтяной компании, безбожно эксплуатирующей природные богатства Сахалина. Альберт создает революционную ячейку, готовящуюся к установлению рабочего контроля над предприятием. Ветер революционных странствий заносит его в подмосковные леса, в громокипящую чашу альтерглобалистского сборища в Париже, в „поместье” гуру Ламарка. Он слышит голоса павших на Великой Отечественной. Ему чудятся зловонные нацистские призраки в истлевших мундирах. Ему являются тени великих итальянских марксистов времен
Судя по такому – клянусь, вполне адекватному – пересказу, «Нить времен» может сойти и за политический триллер, и за психоделический трип, и за роман воспитания. Все это правда и неправда. Видимое действие романа – лишь видимость невидимого действия.
Впрочем, все по порядку.
Саттаров не случайно в первых же строках своего письма предупреждает: «Все имена, события, места действия являются вымышленными или творчески переосмысленными в художественных целях».
Насчет «все» автор, конечно, загнул. Парижская площадь Бастилии – традиционное место протестных сходок – площадь Бастилии и есть. Сам, помнится, маршировал там в первомайской колонне, с уважением косясь на представителей дюжины турецких компартий, предусмотрительно разделенных полицаями: иначе перережут друг друга. И Антонио Грамши, великий мученик марксизма, он Грамши и есть. И его оппонент Амадео Бордига – тот «самый честный коммунист в истории», которому посвящена книга. И безансонская часовая фабрика «Лип» – та самая, чей опыт рабочего самоуправления выстраивались в очередь снимать революционные кинематографисты 1968 года – не переименована Саттаровым.
То же, что в «Нити времен» вымышлено, надеюсь, вымышлено исключительно во имя святой Девы Конспирации. То есть, если герои намеревались захватить итало-бельгийскую нефтяную концессию на Сахалине, надо предполагать, что в реальности они едва не оккупировали какие-нибудь южноафриканско-голландские алмазные прииски в Якутии. А кто такие «бомбист Роман», «Ларе» и прочие рыцари автономного действия, собирающиеся в подмосковных лесах, я, благодаря любезной консультации автора, знаю, но не скажу.
Что же касается «творчески переосмысленных в художественных целях» реалий, – пусть смысл такого переосмысления и не всегда очевиден – то и похуй, что переводится на русский язык как «Sapienti sat».
Умный или, скорее, не столько умный, сколько ориентирующийся в лабиринтах марксистской теории и практики, поймет. Поймет, что, скажем, «Цивилизованный социализм» – псевдоним «Социализма или варварства», группы Корнелиуса Касториадиса. Что книжный магазин «Призрак Европы» – единственный в Париже, где накануне майской бучи 1968-го можно было приобрести классиков марксизма – по жизни именовался «Старым кротом». Что гипнотизирующий своей, грубо говоря, анархо-экологической утопией Жан-Жак Ламарк, гуру Альберта – философ Жак Каматт, которого Саттаров переводит.
Что книжные «фланеры-оппортунисты», с ласковыми снайперскими усмешками изучающие урбанистический ландшафт французских 1960-х годов – это, конечно же, ситуационисты Ги Дебора, перекрещенного в Гийома Аннюйе. Кстати, «Аннюйе» – это что, производное от французского «l’ennuie»: скука, тоска? Намек на то, что Дебору стало так тоскливо жить в мире, предсказанном им в «Обществе зрелищ» еще в 1967 году, что из многолетнего молчания он вышел лишь оглушительным выстрелом в висок? Пожалуй, что так, и это делает честь поэтическому слуху Саттарова.
Но все это, повторюсь уже в цензурном варианте, не имеет ровным счетом никакого значения. Потому что «Нить времен» – не роман-роман о людях, как бы их ни звали в исторической реальности, а об идеях. Точнее говоря, о приключениях идей, выбравших своими носителями тех или иных людей. И нет никакой разницы между Бордигой и Грамши, о которых Альберт читает или слушает, и Ламарком, с которым он лакомится орехами и ягодами.
Собственно говоря, это едва ли не первый в русской литературе, со времен «Что делать?» Николая Гавриловича Чернышевского, роман персонифицированных идей. Не персонифицированных страстей – это к Федору Михайловичу, – а именно идей, оказывающихся куда более страстными, чем мелкотравчатые комплексы Раскольникова или братьев Карамазовых. Если продолжать ассоциативный ряд, то среди предшественников «Нити времен», конечно, еще и «Мать» Максима Горького. Горький, как и Чернышевский, вывел в литературу «новых людей», людей будущего. Сумеют ли сознательные рабочие Саттарова стать в реальности такими же агентами великих перемен, как герои Чернышевского и Горького, тайна сия велика есть. Я, скорее, склонен к глубокому историческому пессимизму, но тем более тлеющие угли социального оптимизма Саттарова греют мне душу.
Кстати, и у Горького, и у Саттарова резонирует мессианская, первохристианская суть коммунистической идеи. Недаром же Альберт явился собирать апостолов рабочего самоуправления не откуда-нибудь, а именно из монастыря.
Величие романа Чернышевского заключено уже в его заглавии. Главное – сформулировать вопрос. А вопрос, что на самой-самой заре русского капитализма, что в каком-нибудь Сормово накануне 1905 года, что в наши глобалистские дни, остается все тем же: что делать? И ответ на этот вопрос если и стоит где-то искать, то именно в заполняющих «Нить времен» спорах о рабочем контроле и рабочем самоуправлении, о Советах, фабзавкомах и профсоюзах, «самоэксплуатации» и новых личинах империализма.
Эти споры могут показаться скучной схоластикой, но Саттаров упорно и ненавязчиво заставляет вчитываться в их прошлое и настоящее как в действительно приключенческий роман. Ведь, если мы и добьемся освобождения, то только своею собственной рукой, и никак иначе.
Нить времен
Полифонический роман
Все имена, события, места действия являются вымышленными или творчески переосмысленными в художественных целях
Обретая свой путь
Никогда не верьте с первого слова в несчастье людей. Спросите у них лишь одно – удается ли им спать?.. Если да, то все нормально. Этого достаточно.
Так уж получилось, что большую часть девяностых он провел за границей. Возвращаться на родину выпало в юбилейный год из Рима, словно бы из затянувшегося паломничества в город святого Петра. Многое довелось ему перенести, чтобы стать пассажиром вместительного лайнера Международных авиалиний Италии, и все его достояние едва вытянуло на без малого четыре килограмма ручной клади. Не так уж много для человека двадцати семи лет от роду, но и не так уж мало, если учитывать, что никому из знакомых на родине и в голову не приходило, что он может до сих пор пребывать по эту сторону почвы и в вертикальном положении. Да ведь и сам он, положа руку на сердце, не мог предположить, что ему оставалось еще много солнечного света. Не будучи физически больным, он чувствовал в себе, помимо естественной энергии и жажды жизни, червоточину неминуемого провала всех его попыток приспособиться к обществу и стать таким же, как все. Ужасала при этом не столько перспектива преждевременной смерти, которая в случае срыва была бы неминуемой, сколько само существование героиниста. Причин для дурных предчувствий было немало, но они крылись уж точно не в каком-либо скрытом желании, импульсе или порыве. Скорее злосчастный пример стольких людей, прошедших, как и он, трехлетнюю программу реабилитации и продолжавших возвращаться в приемные центры, на закрытые фермы, в запертые мастерские, охраняемые артели, за массивные ворота монастырей и аббатств, добровольно или по судебному решению, после долгих лет, а порой и десятилетий чистой жизни. Марко Танара, например, ведь стал образцовым гражданином в своем калабрийском городке именно благодаря успешной реабилитации. Он сотрудничал с мэрией, выступал на различных общественных мероприятиях, отвозил заблудших ребят в реабилитационные центры. Один из них был так тронут душеспасительной беседой по пути, что оставил ему пакетик с граммом порошка чуть ли не на пороге приемного отделения учреждения, куда намеревался тайно пронести его с собой. На обратном пути Марко колебался километров девять-десять, пока ему не попалась аптека, перед которой он невольно затормозил. Здесь не было вокруг ни привычной благожелательной публики, ни телекамер областного канала, чтобы он мог демонстративно развеять порошок по ветру на глазах у всех. Был он здесь один на один с самим собой, и как-то само собой получилось, что он вдруг решил «не дать пропасть добру». Когда он попросил аптекаря продать инсулиновый шприц и флакон дистиллированной воды, его голос задрожал, предательски и подло. Подошли к концу восемнадцать лет счастливой и свободной жизни. Теперь он рассказывал об этом случае на вечерних собраниях не менее красноречиво, чем на общественных дебатах в лучшие годы, но складывалось впечатление, что он до сих пор не может прийти в себя, оправиться от удивления перед тем, как легко и быстро всё завершилось. Не добавлял Альберту оптимизма и собственный срыв, умудрившийся случиться нежданно-негаданно, прямо в стенах монастыря, после первого года реабилитации, когда он только начинал чувствовать себя свободно и уверенно. Впрочем, таких примеров можно набрать не на одну книгу.
Оговоримся сразу, что в нижеследующем повествовании читатель не найдет ни описаний, ни даже каких-либо упоминаний о процессах употребления, хранения или изготовления наркотических веществ, ставших уже достаточно общим местом в беллетристике нового века. Речь пойдет, напротив, о попытках и, в какой-то мере, нравственных усилиях человека, который всей душой стремится избежать подобных действий, хотя на отправной точке нашего романа он уверен в том, что ему это в итоге не удастся.
Мучительный вопрос, над которым он упорно размышлял, пока лайнер отрывался от земли, набирал высоту и нырял в мучнистые, перистые облака над Вечным городом, стало быть, сводился не к тому, какой надо сделать правильный выбор, а к тому, что и как можно успеть до заранее предрешенного финала. Из тех мгновений, когда он ближе всего подходил к грани небытия, выныривая из общеизвестных черных тоннелей на больничных койках токсикологических отделений, когда стремительно проносилась перед глазами недолгая и бестолковая жизнь, ярче всего он запомнил паническое чувство досады и отчаяния от того, что он не успел завершить или, напротив, хотя бы начать; из-за слов, которые он не успел кому-то сказать; или прекрасных идей, которые так и остались никому неизвестными и, казалось, тонули теперь вместе с ним в сырой и непроницаемой мгле.