Ночь и вся жизнь
Шрифт:
Занятия в школе кончились. Сережа с утра до вечера где-то пропадал с ребятами. Являлся лишь к ужину — голодный, запыленный, счастливый, с исцарапанными локтями и коленками. Он с приятелями таскал раненым гостинцы — горячую вареную кукурузу, черные вишни в кульках, зеленовато-желтые диски подсолнечников, терпкие, с налетом матовой пыльны, яблоки. Все это, конечно, добывалось в чужих огородах и садах не самым честным способом. По просьбе раненых мальчишки бегали в ларек за папиросами, ситро и пивом, получая за услугу одну-две папироски на всю ораву или несколько
С вечера компания подростков начинала шастать по чердакам и сараям — искали шпионов-парашютистов, про которых уже сюда заносило слухи, или, таясь за забором, следили, не попытается ли кто взорвать единственный на всей улице важный объект — маленькую трансформаторную будку с трафаретным черепом и костями на дверце.
Иногда по ночам над городом высоко в темном звездном небе проползал самолетный гул. Все прислушивались, пытаясь угадать, чей — наш или немецкий. Но гаданья эти были еще пустые, в них не жил опыт, который придет попозже…
В один из походов по чердакам Сережа нашел ржавый кавалерийский клинок. Костяные щечки на рукоятке давно отбились, торчали лишь некогда державшие их медные заклепки. Несколько дней сын усердно шкурил наждаком сталь, сдирая ржавчину. С лезвия она почти сошла, но осталась в продольной ложбинке, будто не стекшая когда-то и засохшая в ней кровь…
В другое время эту находку сына Гурилев бы, возможно, и не заметил, как не замечал многие другие его забавы. А тут поймал себя на том, что с серьезностью тайком наблюдал, как Сережа чистил клинок — когда-то чужое, но настоящее оружие…
В октябре госпиталь опустел. За две ночи всех раненых увезли куда-то глубже в тыл, новые уже не прибывали. Город забеспокоился. Каждый искал объяснение этому. И все сходились на одном, понятном, о чем вслух говорили только дома, с близкими. И Гурилев вдруг ощутил, как исподволь в него вселяются тревога и чувство ответственности — еще смутной, непонятной — за что! Оно накапливалось в нем всякий раз вроде случайно: оттого что видел, как, завернув клинок в промасленную тряпку, Сергей прятал его под шкаф; оттого что теща однажды вечером сказала: «В магазине на Благовещенской нет спичек и мыла»; оттого что жене предложили в госпитале представить список членов ее семьи… Чувство это пугало, поскольку он не знал, что должен исполнить, чтобы избыть его, или чем удовлетворить, ибо ничто конкретное прямо пока не было названо, не требовало от него каких-то поступков, чтоб защитить себя и семью. И эта неопределенность была мучительней всего. С нею он вставал, уходил на работу, жил там и с нею возвращался, подавленный, домой.
В октябре возникло слово «эвакуация» — в разговорах со знакомыми, слышалось в очереди в магазине, в шепоте сослуживцев на работе. Оно прокралось в город со станции, через нее уже проходили эшелоны, увозившие куда-то платформы с демонтированными станками и теплушки, набитые детьми и женщинами, чьи мужья когда-то стояли у этих станков…
Однажды вечером жена, вернувшись из госпиталя, сказала:
— Мы сворачиваемся. Уже сколачивают
— Ты думаешь… — начал было он.
— Да. Политрук сказал, что я должна заполнить эваколисты на себя, тебя, маму и Сережку.
— Неужели ехать? — опешил Гурилев.
— Не знаю, — пожала она плечами, хотя знала, что он сам не в силах будет принять решение.
Гурилев тем временем думал, что, выскажись он определенно, что-то должно рухнуть, может, вся прошлая жизнь, а может, и будущая. Вроде какая-то высокая стена возникла, ничего не видно ни по ту, ни по эту ее стороны, стена раскачивается, и не поймешь, куда она завалится. Но что-то так или иначе погребет под собой. И давно глодавшее его чувство ответственности вдруг закричало в нем, требуя исхода. Он спросил:
— Ты думаешь, они скоро будут здесь?
Но она, видимо, ответила своим мыслям:
— Другой возможности у нас уже не будет.
Гурилев посмотрел на жену, разом охватив ее лицо, смуглое, с темными печальными глазами, потом оглядел комнату, где столько лет все незыблемо стояло на своих местах и где к скромно нажитому однажды скарбу больше уже ничего почти не прибавлялось, разве что по одной-две книги на этажерке. Это было как прощание, чувствовал он…
— Поговори с мамой, — сказал Гурилев.
И тут вбежал Сергей.
— Папа, Витька Чубенко уезжает! Эвакуируются! И мы поедем? — спросил сын с ожиданием мальчишки, просто жаждавшего перемен.
— Возможно.
— Вот бы вместе с Чубенко! — подпрыгнул Сергей..
Вечером они объявили Анне Степановне, что должны эвакуироваться вместе с госпиталем.
— Мне незачем ехать, — строго сказала мать. Ее полные руки, с не по возрасту натянутой ровной кожей, разглаживали скатерть — от середины к краям. — Я родилась здесь. Ехать искать смерть куда-то — дурость. Ишь, придумали!
— Мама, но разве ты не слышала радио? А Байцары, их рассказы?
— Я не верю им. Мелют, лишь бы оправдать свое бегство. Не паникуйте, Антон, — повернула она седую голову к Гурилеву. — Куда мы потащимся? Бросить все это?! — Она указала за спину. — В надежде на какую такую вашу прыткость? Вы всю жизнь, как тот мастер, что сеном воду запружает. А она себе течет… Сидеть надо дома в такое время… Только прикажите Сереженьке выбросить эту саблю…
Гурилев нервно приподнялся и придвинул стул ближе к столу, но жена, упреждая, сказала:
— Мама, мы должны ехать. — Она знала: начни он возражать, что-то доказывать, спору не будет конца. Мягкость и спокойные аргументы мужа обычно лишь подзадоривали мать.
— Анна Степановна, вы во всем абсолютно правы, — сказал вдруг Гурилев. — Можно остаться, рискнуть собой, всем этим. — Повторив ее жест, он обвел комнату. — Но можем ли мы рисковать Сережей? Если даже в том, что пишут и говорят о зверствах немцев, есть хоть один процент правды. Понимаете — даже один! Разве этого не достаточно, чтобы увезти Сережу? — Он знал: теща помешана на внуке.