Ночь после выпуска
Шрифт:
– Богородица – это суеверие, Степан, – наставительно отвечал отец. – А старые суеверия мы жизнью бьем не в первый раз. Так что из ряда вон выходящего ничего не произошло.
– Ой, не скажите, Федор Андреевич, не скажите. Вы думаете, Вера Николаевна мне только требуху мою вылечила – нет, душу вылечила. Открылось мне: раз я, Степан Гринченко, героического стою, то и держаться я в дальнейшем должон соответственно, не распыляясь на мелочах. Не-ет, теперича я так жить уже не стану, как жил. Буду оглядываться кругом, да позорчей. Сколько лет я еще проживу,
– Я не гадалка, Степан Афанасьевич. Наверное, вас еще надолго хватит.
– Сколько ни проживу – все людям. Осветили вы мне нутро, Вера Николаевна, ясным светом.
– Очень рада такому побочному явлению.
– Эх, для вас бы что сделать! Вот было бы счастье. Не сумею, поди, – мал. Да-а!
Гринченко поднялся и стал чинно за руку прощаться, а Дюшка кинулся к окну, чтоб видеть, как спасенный матерью от смерти человек пойдет на своих ногах по улице среди здоровых людей.
Дюшка припал к окну и увидел не Гринченко, а… Римку. В легком платьице в клеточку, в темных волосах солнечной каплей цветок мать-мачехи, и курчавинки у висков, и нежный бледный лоб над бровями – до чего она не похожа на всех людей, рождаются же такие на свете. Солнечная капелька цветка в волосах…
Римка исчезла в подъезде, появился Гринченко, не обративший на Римку никакого внимания. Нескладно-громоздкий, нарядный в своем костюме в полосочку, он бережно выступал, сосредоточенно нес в себе свое спасенное здоровье, свою вылеченную Дюшкиной матерью душу – весь в себе.
После Римки Дюшка снова обрел способность видеть то, чего не замечают другие. Сейчас глядел на выступающего бережным шагом Гринченко и видел в нем то, чего сам Гринченко и не подозревал: слишком большую занятость собой, своим неокрепшим здоровьем, своим исцеленным духом.
Гринченко, не заметив, промаршировал и мимо Минькиного отца, путающегося в полах своего длинного пальто. А Минькин отец спешил. Дюшка вгляделся в него, и по спине поползли мурашки – что-то случилось. Никита Богатов бежал изо всех сил – размахивает рукавами, лицо без кровинки, рот распахнут, задыхается. Он пересек двор их дома, двинулся к крыльцу. Что-то стряслось! Что-то страшное!
А отец с матерью продолжали говорить о Гринченко, о том, как удачно тот «выскочил из болезни».
Дверь распахнулась без стука, бледный, потный Никита Богатов обессиленно привалился скулой к косяку.
– Вера Николаевна!
– Что?..
– Ножом…
И Дюшка все понял, Дюшка закричал:
– Минь-ку-у!
– Да, Миньку… ножом. И нож-то наш… Не знаю и что?..
– Санька – Миньку! Санька – Миньку!!
– Дюшка, помолчи! Где он?
– В больницу повезли… Я к вам… Спасите, Вера Николаевна!
– Санька – Миньку! Мама, спаси Миньку! Спаси, мама!!
Они вдвоем сидели у телефона, ждали звонка из больницы. Дюшка объяснял отцу, как кухонный нож Богатовых оказался в руках Саньки:
– Я говорил Миньке: не смей, не бери! А он мне – Санька убьет, только железом спасусь. Ну, Санька и отнял у него нож этот и этим ножом… У Миньки любой бы отнял. Минька мухи не обидит.
– Черт! – Отец это слово произнес без своей обычной энергии, даже с тоской. Он сейчас как-то присмирел, не расхаживал по комнате, не пинал стулья, сидел напротив Дюшки, приглядывался к нему с непривычным вниманием. – Ты говорил: Санька лягуш убивал? – спросил он.
– Лягуш убивал, кошек мучил.
– Зачем?
– Так просто. Нравилось.
– Нравилось? Больной он, что ли?
– Что ты, пап. Здоровый. Здоровей Саньки только Левка Гайзер, он на турнике «солнце» крутит.
– Так почему, почему он ненормальный такой? Нравилось…
– Да нипочему. Таким родился.
– Родился?.. Гм… У Саньки вроде родители нормальные. Отец сплавщик как сплавщик, честно ворочает лес, выпивает, правда, частенько, но даже пьяный не звереет. Ни кошек, ни собак, ни людей не мучает…
– Пап, и Левка же Гайзер тоже на своего отца не похож. Левкин отец за жизнь, наверно, ни одной задачки не решил.
– Гм, верно. Обидней всего, Дюшка, что этого урода еще и оправдать можно.
– Саньку? Оправдать?
– Видишь ли, получается, твой Минька против Саньки запасся ножом заранее, с умыслом. И наверное, он в драке выхватил этот нож. А Санька безоружный. Выходит, что Санька защищался, а нападал-то Минька.
Дюшка обмер от такого поворота.
– Пап, Минька и мухи… Пап! Кто поверит, что Минька – Саньку?..
– Верят, сын, фактам…
Факты… Дюшка часто слышал это слово. Отец, мать, учителя произносили его всегда уважительно. Факты – ничего честней, ничего неподкупней быть не может. Это то, что есть, что было на самом деле, это – сущая правда, это – сама жизнь. И вот сущая правда несправедлива, сама жизнь – против жизни, защищает убийство. Так есть ли такое на свете, чему можно верить до конца, без оглядки? Все зыбко, все ненадежно.
Дюшке было лишь тринадцать лет от роду, он не дорос до того, когда невнятные мысли и смутные опасения облекаются в отчетливые слова. Он не мог бы рассказать, что именно сейчас его пугает – слишком сложно! – он лишь испытывал подавленность и горестную растерянность. И отец, его взрослый, сильный отец, который смог поднять над поселком огромный многотонный кран, помочь ему был бессилен. А хотел бы, страдает, тоска во взгляде. Что-то есть сильнее отца, что-то без имени, без лица – невидимка!
– Пап, – произнес Дюшка сколовшимся голо сом, – неужели Саньке будет хорошо, когда он вырастет?
Отец поднял голову, озадаченно уставился на сына, и зрачки его дрогнули.
– Если Саньке хорошо, мне, пап, будет плохо.
И отец медленно встал со стула, распрямился во весь рост, шагнул вперед, взял в широкие теплые ладони запрокинутое вверх Дюшкино лицо, с минуту вглядывался, наконец сказал:
– Да… Да, ты прав. Этого не должно случиться.
– Пап, Минька не виноват. Если даже и факты… Все, все пусть знают.