Ночь после выпуска
Шрифт:
Таня слушала меня, низко наклонив голову. Был виден ее прямой пробор в темных волосах, полоска известково-белой кожи.
На содержании… От доброты ли содержал? От доброты ли разбогател?.. Почему таких добреньких подмела революция?..
Таня слушала меня и не возражала, сидела с опущенной головой.
– Таня, ты должна выступить!
Она подождала, не скажу ли я еще что-нибудь, спросила в землю:
– Против кого выступить?
– Вот те раз! Говорил тебе, говорил!..
– Против отца выступить?
– Таня: или – или!
И она подняла голову,
– Скажи, я честный человек?
Я не сразу ответил, я боялся подвоха.
– Молчишь? Может, ты сомневаешься в моей честности?
– Нет! Нет! Не сомневаюсь!
– А я добрая?
– Да.
– А я умная?..
– Да.
На секунду замялась и спросила все тем же глухим голосом:
– Ты… любишь меня?
Впервые произнесено это слово! Я выдохнул сипло:
– Да.
– Так вот, все во мне от отца! От него честность, доброта и ум, какой имею. Если от таких отцов дети станут отказываться, знаешь… мир, наверное, тогда выродится.
И встала, хрупкая, легкая, непрочно связанная с землей, плечики вздернуты, тонкая косица падает по узкой, жесткой девчоночьей спине, остроносое лицо заносчиво отведено в сторону. Она не хочет со мной больше разговаривать, она сейчас уйдет от меня, от нас!.. И я выкрикнул:
– Кто тебе дороже, отец или революция?!
– Знаешь… На провокаторские вопросы не отвечаю.
«Провокаторский…» Этого слова я тогда еще не знал, она при мне его ни разу не произносила.
Если дети станут отказываться от отцов, мир выродится. Это было сказано сорок пять лет тому назад.
А сегодня мне самому пришлось вознегодовать: «Человечество перестанет существовать, если ученики будут убивать своих учителей. Больше этого преступления только отцеубийство!»
Сорок пять лет спустя я вдруг повторил Таню.
Нет! Нет! Она слишком умна, должна понять, должна оправдать меня.
Мне было пятнадцать лет, и я вместе с Иваном Суковым свято верил: сермяжная правда в бедности, и каждый, кто хоть как-то прикасался к богатству, нечист.
Иван Суков проповедовал полное решимости: «Весь мир насилья мы разрушим». Иван Граубе нечто жиденькое: «Ученье – свет, неученье – тьма».
Таня ушла от меня к отцу, к ним!
И была простая – проще таблицы умножения – логика: на содержании у богатого, богатым так просто стать нельзя, только насилуя, только грабя и обманывая народ. «Весь мир насилья мы разрушим…»
Таня ушла… Кто тебе дороже, Таня?..
Я не мог ее ненавидеть, и никакой Иван Суков не заставил бы меня: чувствуй к ней это! Не мог ненавидеть я и ее отца, Ивана Семеновича Граубе. Не было у меня ненависти даже к его нечисто богатому, презренному брату. Но вопрос стоял так: кто мне дороже – они или революция?..
Таня ушла к ним…
Меня родная мать величала «хлебогадом», меня бил пьяный отец, с самого раннего детства на спине и на голове я чувствовал, что такое насилие. «Весь мир насилья мы разрушим…» Таня ушла к ним. Революция мне дороже.
Да, даже ее!
Иван Суков среди прочего неколебимо верил в силу, проницательность, справедливость коллектива. Один ум хорошо, а два лучше, пять лучше двух, десять – пяти, а целый коллектив уже столь умен, что никогда не ошибается. Ни одно серьезное дело Иван Суков не проводил без общешкольного собрания, где в равной степени учитывалось слово и поседевшего на ниве знаний педагога, и сопливого мальчишки, вчера севшего за парту.
На общее собрание Иван Суков вынес и обсуждение Ивана Семеновича Граубе. Родственные связи с капитализмом, интеллигентские замашки, отрыв от масс и т. д. и т. п. – все это умещалось в одной привычной формулировке «персональное дело».
На таком собрании не выступить, отмолчаться я не мог. Меня бы не исключили за это из школы, но про меня бы говорили, что я потерял классовое чутье, снюхался с чуждым элементом, «нас на бабу променял».
Пусть вспомнит каждый свои пятнадцать лет и ответит: найдется ли более страшное обвинение для человека в таком возрасте?..
Под потолком самого большого класса, в парно надышанном, сдобренном всеми ароматами дурно кормленной плоти воздухе под тусклым стеклом пятилинейной лампы медленно умирал вялый огонек. Только лица сидящих впереди сдержанно бронзовели под его светом, а дальше был мир теней, живущих во мраке, шевелящихся, сопящих, вздыхающих… Иван Семенович Граубе сидел в первом ряду, у него, как и у всех, было невнятно бронзовое лицо и бронзовая лысина да еще остренько поблескивали очки на носу.
Я излагал бронзовым бесстрастным лицам все то, что уже говорил Тане, то, о чем все это время думал, – свой нехитрый логический ряд. Бронзовые лица – учителя школы – молчали, но тени за ними в своем пещерном мраке подхватывали каждое мое слово. Бронзовым лицам моя логика казалась, верно, слишком простой, а ребятам вполне понятной, близкой.
Я говорил и был непримирим ко всему на свете, и в первую очередь к самому себе. Ради революции я жертвовал самым дорогим для себя – Таней! «В набежавшую волну»! Подвиг, сравнимый лишь с воспетым в песнях подвигом Стеньки Разина.
От Ивана Семеновича Граубе потребовали ответа. Он вышел на свет под лампу, повернулся лицом к бронзовым лицам, к мраку, заполненному тенями. Он гнулся под тяжестью своей объемистой отблескивающей головы. Он долго молчал, рассеянно поправлял на носу очки.
А собрание дышало шумно и ожидающе. Настала захватывающая минута – лев загнан, но еще силен, предстоит схватка!
Как всегда, первые звуки его голоса невольно поразили неожиданной силой, спокойствием, бархатными интонациями.
– Ечевин был моим учеником, – заговорил он. – Я учил его отличать ложь от правды и не научил. Учил ненавидеть зло, уважать добро – не научил. Я жалкий банкрот! Я попусту жил, зря топтал землю, ел хлеб. Тут выкрики, требующие наказать меня. Увы, уже без вас наказан – сильней невозможно.