Ночь Седьмой тьмы
Шрифт:
Но она только тяжело дышала, плевалась и дергалась, стараясь вырваться.
А потом, так же внезапно, как и начался, этот взрыв утих. Она застыла, все ее тело зловеще напряглось. Мгновение спустя оно обмякло, она прислонилась к стеклу, едва не упав. Он ждал слез и, когда они не появились, подумал, что он, возможно, уже ничем не сумеет ей помочь.
– Все в порядке, – сказала она. – Я в порядке, теперь все кончилось. Мне очень жаль, что я вас ударила. Мне очень жаль, что я порвала ваши фотографии.
– Это пустяки. Давайте вернемся в квартиру.
Он попытался обнять ее за плечи, думая, что ей, может быть, нужно какое-то утешение,
В квартире он усадил ее с бокалом коньяка и налил второй для себя. Анжелину все так же била крупная дрожь. После первого глотка она передернулась всем телом. Рев в голове утих, превратившись в чуть различимый рокот. Голоса упали до шепота, благословенно далекие. Она так и не узнала их, но голоса знали ее, знали ее имя, и она боялась, что, если они станут звать ее достаточно настойчиво, она в конце концов пойдет на этот зов.
– Вам лучше? – спросил он через некоторое время.
Она кивнула. Они сидели у него в гостиной. Рыбок он убрал; аквариум стоял в углу, темный и пустой, водоросли на дне уже начали загнивать.
– Хотите рассказать мне, что происходит?
Она покачала головой и вытянула руку с бокалом, прося еще коньяка. Этот вкус вызвал в ней воспоминания о доме, о последних годах, проведенных ею в Париже. Ее отец всегда посылал к другу во Франции за ящиками шарантского коньяка из Старого Резерва. Гости на званых ужинах подолгу засиживались над ним, говоря, что ни у кого во всем Гаити не было такого превосходного коньяка. После его ареста тонтоны пришли и украли из погреба последние ящики. «Изымается по решению суда», – сказали они, но это все равно было воровство. Они не оставили ничего, но к тому времени это уже не имело значения. Гости больше никогда не приходили к ним на званый ужин.
– Я ходила сегодня на исповедь, – произнесла она.
– Вот как? И в чем вы исповедовались?
Она помолчала.
– Это секрет между мною и Богом.
– И вашим священником.
Она кивнула:
– Да, и моим священником тоже. Но он вам ничего не скажет. Они приносят клятвы, эти священники. Я полагала, вам это известно.
– Что ж, это мне и в самом деле известно. Половина преступлений в этом городе могла бы быть раскрыта, отмени они это правило всего на один день. – Он сделал паузу. – Я не думал, что вы религиозны.
– Я могу быть такой, когда мне нужно.
– А сейчас вам нужно?
– Я думаю, да.
Она резко поменяла тему, рассказав ему о Старом Резерве, потом, против своей воли, о своем отце.
– За что арестовали вашего отца? – спросил он.
Она пожала плечами:
– За что вообще арестовывали в те дни? Тонтон-макуты убивали невинных людей только для того, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности. Отец был министром при президенте Винсене, а потом еще раз при Леско, это в тридцатых и сороковых годах. В обоих случаях министром образования. Когда Леско свергли в 1946, он оставил политику и сосредоточился на своих каучуковых плантациях недалеко от Жереми. Когда Малуар пришел к власти, он уговорил отца снова занять кресло в его кабинете, а когда и его свергли, отец опять вернулся на плантации. Это было в 1956. Отцу тогда было шестьдесят. Мне семь.
В
Ее губы тронула легкая улыбка.
– На Гаити все решает цвет, знаете ли. У нас была светлая кожа дольше, чем почти у всех, поэтому мы занимаем в обществе высокое положение.
Она пожала плечами, и ее лицо нахмурилось.
15
Цветных людей (фр.).
– В общем, через шесть месяцев после того, как Дювалье пришел к власти, у нас на плантации появились какие-то люди. Они увезли отца в Порт-о-Пренс. Больше я его никогда не видела.
Она замолчала, глядя на пустой аквариум, на пустой бокал в своей руке. После смерти отца в тюрьме ее мать отвезли в санаторий в Швейцарии. Диагноз поставлен не был, болезнь была неизлечима. Анжелину возили к ней на свидание один раз в год, но мать так ни разу и не узнала ее, ни разу не заговорила с ней. За ее окном долгими швейцарскими ночами, отяжелевшими от обещания снега, холодные ветры поднимались и падали на крутых горных склонах. Внутри, на столике подле ее кровати, стояла фотография кораллового моря, тусклая в серебряной рамке.
По мере того как Дювалье все сильнее сжимал страну в горсти, элита начала укладывать чемоданы и уезжать – кто в Европу, кто в Штаты. В шестнадцать лет Анжелину отослали учиться в Париж. Через несколько лет, когда в стране немного поутихло, тетя Классиния вызвала ее обратно в семейное поместье в Петонвиле, высоко в горах над Порт-о-Пренсом. Она жила там с тетей и несколькими слугами, допивая понемногу остатки хорошего вина, расчесывая свои длинные черные волосы и изучая свое лицо в зеркале из французского стекла, давным-давно привезенном на Гаити из Нанта. По ночам она слушала man-manбарабанов, преодолевавших поворот за поворотом на петонвильской дороге.
– Я хотела стать художницей, – сказала она. – Писать картины. Когда я жила в Париже, я немного изучала живопись. У меня был учитель на улице Сен-Сюльпис. Он говорил, что у меня есть талант. Вернувшись на Гаити, я писала каждый день, но Рик сказал, что я понапрасну теряю время, что там мне никогда не стать серьезной художницей. Он говорил, что мне нужно ехать в Нью-Йорк, что он купит мне студию.
– Купил?
Она покачала головой:
– У меня была комната в квартире, которую я называла своей студией, но она была слишком тесной и темной. Я до сих пор немного пишу, но только для себя. Не было никогда ни выставок, ни галерей.
– Вы храните свои картины?
Она как-то странно посмотрела на него, словно его вопрос вторгся на запретную территорию.
– Некоторые остались на Гаити, – ответила она. – А те, что были написаны в Нью-Йорке, хранятся на складе в Бенсонхерсте. Никто их не видит. Не знаю, зачем я их храню – они просто собирают пыль и обрастают паутиной.
– А нельзя ли мне на них взглянуть?
– Вам они не понравятся.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, – сказала она. – Знаю.