Ночной дозор
Шрифт:
Дверь, как водится, оказалась закрытой.
«Ох, уж эти мне автоматические замки! Их производство надо запретить, как производство противопехотных мин».
Катя нажала на микроскопическую красную кнопку звонка, услышала мелодичные звуки. Когда отняла палец, то была Неприятно поражена: кнопка звонка была выполнена в виде миниатюрной женской груди. Розовая пластиковая полусфера, а на ней красная капелька-сосок. «Хорошо еще, что они называются „Женщина и жизнь“, а не „Мужчина и жизнь“. Представляю, в виде чего был бы у них дверной молоточек!»
Чем больше людей за дверью, тем меньше шансов,
Парня, вышедшего ей навстречу, абсолютно не интересовало, кто пришел и зачем. Так уж в редакции повелось, дверь открывал самый слабонервный — тот, у кого не хватало духа сидеть за столом в то время, когда звонок разрывается.
Катя прикрыла за собой тяжелую, как гробовая доска, дверь, вздрогнула, когда защелкнулся язычок замка. Парень растворился в редакционном полумраке, его шаги затихли в многочисленных поворотах коридора.
Последний раз в помещении редакции журнала «Женщина и жизнь» Катя Ершова была года четыре тому назад, ее приводила сюда Лилька. Вспомнить расположение кабинетов она так и не смогла, но каждый журналист обладает почти собачьим нюхом, умеет имитировать осведомленность в самых безнадежных ситуациях.
«Как же зовут фотографа? — Катя не то, что фамилию, даже имя вспомнить не могла. Да и внешний вид его восстанавливался с трудом. Помнила лишь, что тот высокий, с редкими длинными волосами на лысеющей голове. — За четыре года он вполне мог облысеть или уволиться».
В коридоре пахло свежесваренным кофе, разлитым спиртным и хлоркой. Запах хлорки исходил из приоткрытой двери туалета. Немного постояв, подождав, когда глаза привыкнут к полумраку. Катя двинулась по коридору, чем-то напоминавшему ей средневековую улицу в европейском городе. За стенами домов идет жизнь, а сама улица пустая и мрачная. Тут сыро, на стенах плесень, сюда никогда не заглядывает солнце.
На некоторых дверях виднелись таблички, сохранившиеся с разных времен. За очередным поворотом коридор расширялся, образуя нечто вроде небольшого холла. Тут стояло три кресла-бегемота, старорежимный журнальный столик с двумя пепельницами — одной хрустальной, край которой был отколот, и другой чугунной. Один ее вид заставил Ершову вздрогнуть. Эстетика пепельницы была выдержана в похоронном духе, она чем-то напоминала кладбищенский венок, такой, каким его изображают на памятниках.
Эти ассоциации подкрепляло и то, что пепельницу покрывал густой слой жароупорного битумного лака — любимого народом покрытия для кладбищенских оград.
На трех креслах разместились две девчонки. Они курили длинные черные сигареты. А поскольку двоим в трех креслах сидеть одновременно невозможно, то они, заняв два, третье использовали как подставку для ног.
«Лет по двадцать дурехам», — определила Катя.
Себя по сравнению с ними она чувствовала умудренной опытом женщиной.
— Простите, — сказала одна из девиц, наверное, подумав, что Катя хочет присесть, и убрала ноги с кресла.
Подруга последовала ее примеру.
— У меня туфли чистые, — перехватив осуждающий взгляд Кати, сказала девушка, — я в них только по редакции хожу.
Ершовой хотелось сказать какую-нибудь гадость, типа:
«В этих туфлях вы и в редакционный туалет
Поскольку ответа на своеобразное приглашение сесть не последовало, девушка, первой убравшая ноги, призадумалась. Она пыталась изображать из себя бывалую журналистку, а в душе боялась случайно, по незнанию нарушить какой-нибудь неписаный журналистский закон.
— Вы, наверное, к Косте?
Ершова неопределенно повернула голову, этот жест можно было расценить как угодно — то ли согласие, то ли удивление, то ли вообще, человеку захотелось осмотреться.
Ершовой помогло то, что она, будучи бывалой журналисткой, именно так и выглядела — человек, которого невозможно сбить столку, невозможно вогнать в краску, который не сделает ни одного лишнего движения, если ему за это не заплатят или не посулят славу.
— Костя только о вас и говорил. Он со всеми, — и девушка указала рукой на массивную двухстворчатую дверь, из-под которой в коридор пробивался неяркий искусственный свет и густой запах спиртного.
— Хорошо, когда о тебе помнят, — вздохнула Катя и открыла дверь.
Перед ней простирался довольно большой зал площадью тридцать-тридцать пять квадратных метров. Мебели было мало, и поэтому Кате, фотографу, человеку, привыкшему к законченной композиции, захотелось поставить сюда большой концертный рояль и непременно с поднятой крышкой. Вот тогда бы редакционная пьянка приняла законченно-живописный вид.
Ее появлению никто не удивился. На угловом диване разместилось семь человек, остальные сидели на стульях, собранных по всей редакции. Посчитать количество участников праздника не представлялось возможным. Люди сновали туда-сюда, кто-то взял со стола бутылку, стянул с углового дивана за руку девушку и потащил в соседнюю дверь. Все это напоминало сумасшедший дом.
Наконец, огромный старый магнитофон взревел двумя колонками, словно приветствовал появление в редакции нового человека.
— Садись! — крикнул кто-то Кате.
Ее тут же схватили за руку, и она оказалась на угловом диване, с которого уже не было никакой возможности выбраться. Рядом с ней оказались бородатый толстяк в расстегнутой почти до пупа рубахе и смазливая молоденькая девчонка, явно из технического персонала. Она даже не пыталась ладонями прикрыть колени, все время взвизгивала, когда толстяк запускал свою руку ей под юбку, пытаясь ущипнуть девчонку за ягодицу. В руке у Кати, словно по мановению волшебной палочки, появился стакан. И тут же в него полилось спиртное.
— Длинный ей, крученый! — кто-то закричал. — Длинный ей!
Бутылка пошла вверх, как капельница на штативе.
Струя растянулась метра на полтора, она начиналась на горлышке бутылки, а кончалась в высоком стакане или наоборот. Дергаться было опасно, алкоголь сразу хлынул бы на брюки.
— Хватит! Хватит! — воскликнула Катя.
— Я сам знаю, — пробасил мужчина, и струя оборвалась, словно ее обрезали острой бритвой.
Катя с ужасом смотрела на полный стакан, в котором застыла выпуклая, как линза фотообъектива, поверхность водки.