Ночной волк
Шрифт:
Как ни странно, я почувствовал облегчение. Некрасивый вопрос с большим, да еще на моих условиях, вознаграждением отпал сам собой. И слава богу. Я человек весьма небогатый, но рад, что не смог заработать на чужой беде. В конце концов уважение к себе тоже ценность.
Между прочим, и это немаловажный психологический момент. Вообще, что мне нравится в этой авантюре — она вся пронизана психологией.
Дома я опять раскрыл папку и все бумажки пересмотрел внимательней. Но нет, не было ни одной интересной. За такую мелочевку не обещают златые горы.
Я
Обычно я конверты надрывал. А тут не стал — поставил чайник, подержал над паром, как заправский шпион, и довольно легко расцепил две полоски влажного клея. Ай да я! Оказывается, и на это гожусь.
В конверте было две бумажки. Одна — витиевато написанное предписание всем подведомственным организациям оказывать всю необходимую помощь подателю документа в его работе относительно объекта. Что за организации, что за работа, что за объект, понять было невозможно. И подпись была витиевата — не подделаешь, но и не разберешь. И бумага была, какой я раньше не встречал, с двумя золотистыми и одной красной полоской сверху, однако без печати и штампа. Кто-то очень сильно темнил, но зачем — я понять не мог.
Да, еще имелась дата — 21.8.91.
Вторая бумажка была совсем уж странная. Что-то вроде личной записки, адресованной непонятно кому, полной тайн и намеков на что-то, не названное ни разу. „Это“. Внезапно получил „это“, надо было „это“ увезти, но времени уже не было, возникли сложности, „это“ нельзя было держать у себя, но и получателю нельзя было передать, но и отправителю нельзя было вернуть, так что ночью, под дождем, пришлось переместить „это“ в очень неожиданное место, а именно, как в старинных романах, зарыть… В общем, тайны мадридского двора. Обращение в записке было, но тоже странное: „Дорогой Бармалей!“
Автор записки, видимо Суконников, выражал надежду, что Бармалей поймет написанное без особого труда. Заканчивалась записка совсем уж литературной инструкцией: „По прочтении, пожалуйста, уничтожь“.
Сам текст представлял собой полную абракадабру. То есть Бармалей, вероятно, легко бы ее расшифровал, ибо то и дело шли указания личного порядка: „помнишь наш разговор возле Толиной высотки“, „сняли трех студенток“ и так далее. Но постороннему человеку, такому, например, как я, она не говорила ничего. Абсолютно ничего.
Вместе с тем я шкурой почувствовал, что это не розыгрыш, не анекдот, а нечто важное, возможно, самый важный документ, который мне когда-либо приходилось держать в руках. И просто порвать эту бумажку или сунуть в ящик стола было бы не просто глупо, а преступно глупо. Было ясно, что где-то недалеко, во всяком случае в пределах досягаемости, зарыто нечто значительное, скорей всего, ценное, что легко нашел бы Бармалей, не потеряй Суконников свою папку на входе или на выходе из метро. Но до Бармалея записка не дошла, она лежала сейчас на моем грязном столе, и у меня, как прежде у Суконникова, не было никакой возможности доставить „это“ ни отправителю, ныне покойному, ни получателю, о котором я не знал ничего. В принципе я и сам мог бы „это“ раскопать — мог бы, если бы хоть приблизительно знал, где раскапывать. Увы, у меня не было ни единого шанса это узнать.
Впрочем, как говорили у нас в школьные годы, риск не писк.
Я положил перед собой чистый лист бумаги и попытался выписать из обеих бумажек, лежавших в конверте, одни только факты.
Первый факт был тот, что бумажки лежали вместе: видимо, обе они предназначались Бармалею и между ними была связь. Хотя это был уже мой вывод, и я пока что его зачеркнул.
Второй факт — предписание, написанное от руки на очень хорошей бумаге, имело датой 21 августа девяносто первого года, очень запоминающийся день.
Третий — письмо адресовано Бармалею. Мафиозная кличка? Детское прозвище старого приятеля?
Четвертый — „это“ было получено внезапно.
Пятый — „это“ пришлось зарывать ночью, под дождем.
Шестой — „это“ опасно было держать дома.
Седьмой — „это“ нельзя было отдать получателю.
Восьмой — „это“ нельзя было вернуть отправителю.
Девятый — автор записки дважды упоминал свою собаку, хотя и в очень странном контексте: „Если встать на мою собаку и глядеть на мою собаку“… Тайное указание? Но на что?
Десятый — автор записки несколько раз ссылался на детали, понятные, видимо, только ему и Бармалею.
Одиннадцатый — „это“ он зарыл где-то недалеко от Толиной высотки.
Были и еще кое-какие фактики, но их я выписывать не стал ввиду полной непонятности.
Теперь можно было попытаться сделать первичные, хотя бы самые черновые выводы, выстроить очень приблизительную картину, дополнив факты напрашивающимися предположениями.
Скорей всего произошло (по крайней мере, могло произойти) следующее.
Некто важный, имеющий власть, 21 августа, то есть в день провала коммунистического путча, поручил Суконникову переправить „это“ какому-то получателю. „Это“ могли быть и деньги, и валюта, и золото, и секретные бумаги, и документы на право распоряжаться заграничными счетами, вообще что-то ценное. Вероятно, и бумага, на которой писалось предписание, и подпись, и почерк были так хорошо известны в „подведомственных организациях“, что ни в штампе, ни в печати не нуждались.
Дальше получилось так, что Суконников выполнить поручение не смог. „Это“ нельзя было отдать получателю (арестован?) и нельзя было вернуть отправителю (арестован?). Короче, Суконников оказался владельцем чего-то, что представляло большую ценность и было крайне рискованно держать у себя. Это было время, когда партийные и гэбэшные связи рвались в самых неожиданных местах, функционеры были в панике и не знали, чего им ждать. Решение закопать „это“ было, видимо, разумным, и сделать это пришлось быстро, ночью, невзирая на дождь. Напротив, пожалуй, дождь был очень кстати, ибо в хорошую погоду в Москве нелегко найти безлюдное место даже ночью, особенно недалеко от „Толиной высотки“, то есть не на окраине, а в достаточно центральном районе.