Ногин
Шрифт:
«…Если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности».
Жебунев рассказал с большим чувством и о военном топографе Ипполите Мышкине — герое «процесса 193-х»: как он создавал подпольную типографию и печатал нелегальную литературу, как пытался освободить Николая Гавриловича Чернышевского из вилюйской ссылки, как произнес две речи против самодержавия — на процессе и по пути на каторгу — и как мужественно встретил смерть: его расстреляли по приговору военного суда за оскорбление смотрителя Шлиссельбургской крепости.
— Э, не будет таких людей на Руси! — махнул рукой Жебунев.
— А откуда им взяться? — подлил жару Присецкий. — Теперешние не в счет,
Виктор долго крепился: он не хотел показаться дерзким. А подмывало сказать: старики любовались прошлым, но без всякой надежды глядели в будущее, словно отошла вместе с ними в небытие самая героическая полоса, а впереди ничего отрадного. Все они делали ставку на мужика, на крестьянскую общину, на самобытную стать патриархальной Руси и на отдельных беззаветных героев, которые могли бросить бомбу в монарха и его сатрапов. А в революционной их романтике, в их «социализме» никак не находилось места для рабочего класса — самой крупной общественной силы, с большим опытом стачечной борьбы. Да и о фабрикантах они рассуждали, как дети: с чужих слов, понаслышке.
Но капитализм уже напористо шагал по России не один год. Фон-Мекки наживали миллионы на строительстве железных дорог, Рябушинские — на сахаре, Манташевы — на нефти, Мальцевы — на паровозах и станках, Путиловы — на кораблях и пушках, Морозовы — на текстиле. И замелькали имена Нобеля и Ротшильда, Дизеля и Юза, Эйнема и Бормана, Потоком хлынули капиталы из-за рубежа: крупные фирмы гнались за высокой прибылью при дешевых рабочих руках. А руки эти тянулись и тянулись к фабричным воротам из нищей русской деревни.
«Слепцы, слепцы! — думал о стариках Виктор. — Ну, скажи, даже газет не читают. Неужто им невдомек, что деревня у нас самая дикая, а капитал едва ли не самый передовой?»
Старики же не унимались. И выходило так, что не добирались они даже до тех рубежей, куда до-.катились Кускова и Прокопович со своим пресловутым «Кредо».
В том «Кредо» рабочие не замалчивались, но им не разрешалось помышлять о самостоятельной политической партии: мол, партия — это дело либералов, а пролетариям достаточно стачек! А старики и о партии социал-демократов толком не слыхали: пошехонцы, честное слово, иначе и не скажешь! И о «Протесте российских социал-демократов», который писал Ульянов со своими друзьями в ссылке, не ведают. А ведь там куда как ясно сказано: знамя классового движения рабочих — теория революционного марксизма.
— Я не могу молчать! — Виктор встал, еще не зная, как обратиться к старикам, и сказал дерзко: — Господа!
Это была его первая публичная речь. Кривить душой он не умел, и получилось грубовато. Он рассказал о грандиозных стачках в Питере и о смятении в рядах у Паля, Максвеля и Пирамидова. Он пробурчал о политических мертвецах, которые не понимают, что на арену вышел новый, революционный класс.
— Сижу я, слушаю вас, и, знаете, меня зло берет: да нешто можно жить вот так, в мире иллюзий? Россия кипит, всюду идет борьба — и с фабрикантами и с царем. И эту борьбу направляют социал-демократы. Нам принадлежит завтрашний день. Двадцатый век наш, как девятнадцатый был вашим! Плачьте, хнычьте, а мы пойдем к народу, до которого вы добраться не сумели. И вместе с этим народом осуществим задачу той самой «Народной воли», от традиций которой мы будто бы отказались, — свергнем самодержавие!
Старики были придавлены этой неожиданной и страстной речью молодого рабочего в пенсне. Однако скоро они зашумели, и оправдываясь и возражая.
— Ну, я пойду, — сказал Виктор. — Тут вам все изложено. Подумайте, в другой раз доспорим.
Сергей Цедербаум догнал его на улице:
— Зачем вы их так, Виктор Павлович? Они же хорошие люди.
— Удивляюсь я вам! Люди есть правильные и — значит — свои, и есть люди неправильные, то есть чужие. Хороши они или плохи — это иной вопрос. Я так понимаю. И не заставляйте меня подпевать чужим — даже хорошим людям, — не выйдет, Сергей Осипович!.. Конечно, горячиться не стоило, и ценить этих стариков надо… за прошлое: оно было красивым. Но ведь нам-то не прошлым жить!
Они добрались до дома Ямпольского на Кузнецкой улице, где снимали комнату, улеглись в одну постель — у Виктора не было даже постельного белья — и проспорили до рассвета… о хорошем тоне, об отношении к людям, о категориях морали и этики. Разрыва или зримого отчуждения не вышло, но Виктор убедился в том, что Сергей куда терпимее и мягче судит о тех вещах, где совершенно необходима строгая классовая ясность.
Дружба держалась по-прежнему, но глубокой личной симпатии не возникало. Виктор вообще был подчеркнуто сдержан в проявлении чувств, и Сергей не был склонен к интимностям и излияниям. И все же они дополняли друг друга: Сергей ценил в Викторе и твердость убеждений, и ясность цели, и нравственную чистоту; Виктору нравилась большая деловитость Сергея, великая жадность к знаниям, к книге и умеренная молчаливость.
После новогодней ночи они спорили почти по всякому поводу, однако Сергею — большому книжнику и «талмудисту» — сбить Виктора не удавалось. Его суждения были точнее и определеннее. И, составив себе твердое мнение, он никак не поддавался доводам противной стороны. И не оставлял спокойного тона, хотя Сергей прибегал и к резкостям.
— Да как же разозлить вас, бирюк калязинский? — Сергей метался по комнате с раскрытой книгой, — Меня же бесит ваше спокойствие.
— Криком изба не рубится, шумом дело не спорится, любили говорить у нас в Калязине, — посмеивался Виктор. — А с друзьями я и вовсе драться не обучен!
В Сергее он видел друга, потому и говорил так. Но первым другом в его сердце оставался Андропов. И когда Ольга Звездочетова сообщила его лондонский адрес, Виктор отправил из Полтавы нежное дружеское письмо:
«Наконец-то я могу написать Вам, мой дорогой и самый лучший человек из всех известных мне людей. Я был освобожден 14 декабря прошлого года. Живу теперь в Полтаве. После того как мы поговорили с Вами, и после тех дней, в которые Вас не было видно, до тех пор, пока я не узнал, что случилось с Вами, я страшно мучился: я боялся, что с Вами случилось какое-либо несчастье. За год, прошедший после последней нашей встречи, й много переменился: год «там» принес мне большую пользу, я много прочитал и понял, получил ясное представление о вещах, интересовавших меня, также научился ценить людей. О многом мне хотелось поговорить с Вами; решение многих вопросов я откладывал до встречи с Вами, так как эти вопросы были вопросами жизни, и решить их хорошо с таким человеком, как Вы. Но увидимся ли мы? Обо всем, что меня интересовало в это время, напишу после, а теперь поговорим о самом важном вопросе. Прислушиваясь к известиям, приглядываясь к событиям и прочитывая известную литературу, можно видеть, что жизнь на Руси пошла быстрей и что борьба направляется на главного врага, и если не масса стала сознательнее, то многие лица увидали, что им следует делать. Но все-таки в нужном направлении сделано мало, и для борьбы нужны силы, и, следовательно, стыдно теперь сидеть сложа руки и «выжидать», забиться в какой-нибудь медвежий угол и исполнять «волю предержащих». Хочется жить и работать. Нам, побывавшим в «ежовых рукавицах», тем более не следует записываться в инвалиды, как людям более опытным. Так вот, мой хороший, дорогой человек, что же мне делать, принимая во внимание все то, о чем я написал? Ответ на этот вопрос у меня есть, и я его напишу после, а теперь попрошу Вас ответить мне на него. Пишите, пожалуйста, также о том, как Вы поживаете, как здоровье, самочувствие. Напишите о том, что Вас интересует теперь, довольны ли Вы своим положением и можно ли надеяться на свидание с Вами? Я здесь материально устроился ничего себе: живые люди здесь тоже есть. Живу вместе с одним из наших общих знакомых. Сообщаю печальную новость: наш «милый ткач» опять ушибся. Желаю вам всего хорошего, хороших вестей, бодрого духа. Позволю себе поцеловать вас заочно.
Полтава, 13.1.1900».
Между строк Виктор спрашивал: не отрекся ли Андропов от той большой цели, которая созрела у них еще в тюрьме? «Общим знакомым» был Сергей Цедербаум: через врача С. А. Грюнера он устроил Виктора на бойню, сам же давал уроки в интеллигентских семьях тихой, провинциальной Полтавы. Ногин работал микроскопистом: разыскивал трихины в свиных тушах, а по вечерам читал книги по анатомии животных. В субботние вечера был у него небольшой кружок в казарме работниц табачной фабрики. А «милый ткач» — это Александр Козлов, старый дружок по Невской заставе. Определили его под надзором полиции в деревню, на родину, но он не уехал, затерялся в Питере на нелегальном положении, восстановил связи с палевцами и в декабре 1899 года снова попал на Шпалерную…