Ноготок судьбы
Шрифт:
Я запирался наедине с косою, чтобы ощутить ее прикосновение, чтобы погружать в нее губы, чтобы целовать ее и кусать. Я обвивал ею лицо, я захлебывался в ней, я топил свои глаза в золотой волне волос и смотрел сквозь них на белый свет.
Я любил ее! Да, я любил ее. Я больше не мог без нее жить, не мог уже и часа провести без того, чтобы не посмотреть на нее.
И я ждал… я ждал… Кого? Я и сам не знал. Я ждал — Ее.
Как-то ночью я внезапно проснулся с мыслью, что я не один в комнате.
Между тем я был один. Но я не мог заснуть, я долго метался в лихорадке бессонницы и наконец встал, чтобы
Мертвые возвращаются! Она пришла. Да, я ее видел, я держал ее в объятиях, я обладал ею такою, какой она была когда-то в жизни — рослой, белокурой, полной; ее груди были прохладны, бедра имели форму лиры; следуя за всеми изгибами тела, я покрывал ее поцелуями вдоль той божественной волнистой линии, которая идет от шеи к ногам.
Да, каждый день, каждую ночь я обладал ею. Она — Покойница, Прекрасная Покойница, Обожаемая, Таинственная, Неведомая — возвращалась ко мне каждую ночь.
Мое счастье было безмерно, и я не мог его скрывать. Я испытывал возле нее сверхчеловеческий восторг, глубокую, неизъяснимую радость обладания Ею, Неосязаемой, Невидимой, Мертвой! Никто из любовников не изведал наслаждений более пламенных, более страстных!
Я совершенно не умел скрывать свое счастье. Я любил косу так сильно, что больше с нею не расставался. Я всегда и всюду носил ее с собою. Я гулял с нею по городу, как с женой, и брал ее с собою в решетчатые ложи театра, как любовницу… Но вот ее увидели… узнали… отняли у меня… А самого меня бросили в тюрьму, словно какого-нибудь злодея… Ее отняли у меня!.. О горе!..
Рукопись на этом обрывалась. И вдруг, как только я растерянно поднял на доктора глаза, в убежище для душевнобольных раздался ужасный крик, рев бессильного бешенства и ожесточенного желания.
— Вот, послушайте, — сказал доктор. — Приходится пять раз на день ставить под душ этого непристойного безумца. Среди моих пациентов лишь один сержант Бергран любил покойниц.
Потрясенный удивлением, ужасом и жалостью, я пробормотал:
— Но… эти волосы… они действительно существуют?
Доктор поднялся, открыл шкаф с пузырьками и медицинскими инструментами и перебросил мне через весь кабинет длинную прядь белокурых волос, которая долетела до меня, как золотая птица.
Я содрогнулся, когда мои руки ощутили ее легкое ласкающее прикосновение. И сердце у меня забилось от отвращения и желания: от отвращения, словно я дотронулся до чего-то, причастного к преступлению; от желания, словно меня искушало что-то нечистое и таинственное.
Доктор заметил, пожимая плечами:
— Рассудок человека способен на все.
Сумасшедший?
Когда мне сказали: «Знаете, Жак Паран умер в сумасшедшем доме», — болезненная дрожь пробежала по моему телу; со страхом и тоской вспомнил я этого высокого, странного малого, сошедшего с ума, быть может, уже давно, этого маньяка, внушавшего тревогу и даже ужас.
То
У него была странная привычка или мания — прятать руки. Почти никогда он не дотрагивался ими без нужды до предметов, до стола, как мы постоянно делаем. Сдвигая с места вещи, он никогда не брался за них так, как обычно делают люди. Никогда он не оставлял на виду свои длинные, костлявые, худые, лихорадочно дрожащие руки.
Он либо прятал их в карманы, либо, скрестив под пиджаком, засовывал под мышки. Можно было подумать, что он боялся, как бы они вопреки его воле не сделали чего-нибудь запретного, не совершили чего-нибудь постыдного или смешного, если — предоставить им полную свободу.
Обычно он делал руками резкие, порывистые, торопливые движения, словно стараясь не дать им времени действовать самим, выйти из повиновения, совершить что-нибудь другое. За столом он хватал стакан, вилку, нож с такой быстротой, что за его движениями невозможно было уследить.
Однажды вечером мне удалось узнать причину его поразительной душевной болезни.
Время от времени он проводил несколько дней у меня на даче. В этот вечер его нервы, казалось, были особенно взвинчены.
После убийственно жаркого дня собиралась гроза. Было душно и темно, ни малейшее дуновение ветерка не шевелило листвы. Парило; горячий воздух, как будто шедший из печи, обжигал лица, заставлял учащенно дышать. Я плохо себя чувствовал, тоже нервничал, и мне хотелось поскорее лечь в постель.
Увидев, что я встаю и собираюсь уйти, Жак Паран испуганно схватил меня за руку и воскликнул:
— Не уходи, еще немного побудь!
Я удивленно взглянул на него и сказал:
— Видишь ли, приближение грозы действует мне на нервы.
Он простонал, вернее, выкрикнул:
— А мне-то! Не уходи, прошу тебя! Я не хотел бы оставаться один.
Он совершенно потерял самообладание.
Я спросил:
— Что с тобой? Ты сам не свой.
— Да, иногда, в такие вечера, насыщенные электричеством, я… я боюсь… боюсь самого себя… Не понимаешь? Видишь ли, я одарен могуществом… нет, властью… нет, способностью… словом, не знаю чем, но я ощущаю в себе действие магнетической силы, столь необыкновенной, что боюсь себя… да, боюсь, как уже сказал!
Дрожа, как в лихорадке, он спрятал свои трепещущие руки за отвороты пиджака. И я, вздрогнув, в свою очередь, почувствовал неясный, томящий, мучительный страх. Мне захотелось уйти, убежать, не видеть Жака, не видеть, как его блуждающий взор то останавливается на мне, то убегает и скользит по потолку или отыскивает угол потемнее, как бы желая в нем спрятаться.
Я пробормотал:
— Ты никогда мне об этом не говорил!
— Разве я кому-нибудь говорю об этом? — возразил он. — Но, слушай, сегодня я не могу молчать. Лучше будет, если ты все узнаешь; быть может, ты сумеешь мне помочь.