Ноль три
Шрифт:
— Ну, как вам наша пища? — поинтересовалась она.
— Все в порядке. Соблюдаю чистоту эксперимента — ем только больничное. И, как видите, жив и вес не теряю.
— Я понимаю, что вы не в восторге. Но я призову посмотреть вас на дело иначе. Что ест большинство больных дома? У нас положено на нос сто граммов мяса в день — это, разумеется, общего веса. Ну, тридцать процентов — кости, отходы, затем усушка, утруска, налипание. Но худо-бедно пятьдесят-то граммов в день больной получает. Извольте выйти к столу и покушайте.
И это, скажу прямо, была убедительная речь. То-то я иной раз не понимал, а чего это некоторые больные неохотно выписываются. Вроде и полегчало, а домой не спешат. А то и не спешат, что не надо здесь шустрить по магазинам, и не надо видеть нетрезвую рожу мужа, или ловить на себе укоризненные взгляды кормильцев — вон ты стара, а лопатишь за столом, что молодуха.
Да, все в сравнении. И после разговора с начмедом я так и начал понимать, что у нас вполне сносно. Тебе не надо усилий прилагать, тебе следует только клювик раскрыть. Даже не придется расходовать на пережевывание — все уже пережевано.
И когда я заглатывал гречневую кашу, такую клейкую, что с трудом разжимаешь челюсти, да под такой слизнеобразной подливкой, что попади она на палец или пижаму, ее никакими силами не стянешь; и когда я глотал немыслимого цвета суп-пюре гороховый или наслаждался хвостиком рыбы, плоть моя не трепетала от удивления, что это можно удержать в себе, но терпеливо смирялась — да, все в сравнении и только в сравнении.
В те дни я спасался привычно — чтением. Иначе зачем человеку библиотека, если она не ближайший друг в дни тягот и болезней? А Монтень на что? А Диккенс? А большой однотомник Ремарка? И еще от переизбытка времени я перелистывал все, что случилось со мной за последнее время.
Нет, сожаления меня не томили — не душа, а какая-то скучная пустыня.
Но стоило мне вспомнить, как от меня отказалась Наташа, или как Андрей при первом же испытании сделал не тот выбор, к которому я готовил его долгие годы, и меня начинал томить стыд. Не раскаяние, не тоска, а именно стыд. Словно бы я виноват в том, что меня предали. Да, виноват, зачем надеялся на что-то иное? Все просто: никогда не надейся и не будешь обманут в ожиданиях. Циник — вот кто всегда прав, вот неошибающийся пророк.
И вся штука состояла в том, что я не знал, как мне жить дальше. Не без уколов мазохизма думал иной раз — а ведь испарись я тогда, всем стало бы легче. У Алферова исчез бы последний противник, у Андрея не стало бы химеры в виде совести пожилого учителя, Наташа без каких-либо укоров совести вышла бы замуж за военнослужащего с жилплощадью. Одно утешение — я хоть на краткое время нужен Павлику.
А кроме него — никому, и с этим давно пора смириться.
А что дальше-то? А дальше ничего. Через несколько дней выпишут из больницы, потом пару недель похожу в поликлинику да и пора
23
Но ведь в жизни так устроено, что рассчитываешь на одно, а выходит совсем другое. Какие все-таки вензеля выписывает жизнь, какие неожиданные повороты она делает.
За три дня до выписки вечером ко мне пришел Андрей. И был он, прямо сказать, раздавлен. Таким я его никогда не видел — погасший взор, опущенные плечи, ну, именно опрокинутый вид.
— Что случилось, Андрюша? Ты здоров?
— Здоров, — ответил он. А губы дрожат. — Повесть прочли, — потерянно сказал он.
— Ну? — нетерпеливо спросил я. Сам не ожидал такого нетерпения, думал, тускл теперь навсегда.
— Вернули.
— Погоди. Давай выйдем в коридор.
По телику шла программа «Время», и люди так жадно слушали прогноз погоды, словно мы зависим от внешнего тепла, а не от тепла больничных батарей.
Ох, это вечернее хождение больных по коридорам, томительное позевывание, с ахами, с нежным подвыванием.
Мы приткнулись в закуток возле туалета.
— Так расскажи подробнее.
— А нет никаких подробностей, — отчаянно сказал Андрюша и попытался улыбнуться, но то была лишь гримаска боли. — В том-то и беда, что никаких подробностей нет.
— Так чем же им герой неугоден? Вроде прям, что телеграфный столб, — сказал я и сразу пожалел: сейчас вовсе не время насмешничать.
— Может, я, и верно, просчитался, и он слишком телеграфный столб.
— Так что в редакции сказали?
— Они как раз хвалили. Это нужно им, и юбилей приближается. Даже и комплименты говорили, чтоб подсластить пилюлю. Нельзя же молодого автора сразу дубинкой по голове.
— Так где ж сама пилюля?
Нам помешал шум, возникший у телика. Мужчины весь день заговорщицки совещались на лестнице и в курилке, что вот сегодня какой-то важный футбольный матч, и мы не дадим бабам в десятый раз смотреть очередную серию «Вечного зова».
Но все эти заговоры были пустым чихом для двух-трех боевых женщин, которые стали перед телевизором на манер «Граждан Кале» Родена, и они стояли насмерть.
В возникшей перепалке женщины, конечно же, взяли верх, что и понятно: разве дома муж позволил бы жене сбить ему футбол, и теперь женщины отыгрывались за многолетние домашние поражения, и их единение было сильнее смерти.
— А вот и пилюля. Они долго втолковывали мне, что все у меня хорошо — и герой, и события, и выводы — но это для отдела публицистики.
— Так отдай в публицистику.
— Им нужны очерки, а я уже печатал у них очерк о Каховском. У нас, сказали, отдел художественной прозы, с ударением на слове художественной. Получается, что моя повесть ма-ло-худо-жественная.
— Подумаешь, что они там только высокие художества печатают, — сказал я, но это был подыгрыш Андрею. Я никогда, разумеется, не считал, что если кто-то свое дело делает плохо, то и ты свое можешь делать неважно. Ты — это ты. У тебя своя совесть и свой счет. — Ну, и что же теперь?