Нопэрапон
Шрифт:
Сунулся было служка, унести в костюмерную роскошный наряд «караори», из парчи, сплошь затканной выпуклым узором, — так рявкнул на него, что обалдевший служка растаял струйкой дыма.
Явился актер-ваки в надежде выслушать замечания, уповая на свою близость к источнику благодеяний, — в голову наглеца полетел веер, и хорошо еще, что веер, а не тяжеленный посох для финального шествия.
Постучался гонец от знатного владетеля Нарихиры, пригласить выпить чарку-другую с его господином — гонцу было отказано с безукоризненной вежливостью, но таким тоном, что настаивать
Сегодня он был не в духе.
Сегодня Онъами-счастливчик, стократ обласканный судьбой и власть имущими, воевал с призраком.
Он знал, что талантлив. Но, рано потеряв родителей, взрослея в семье знаменитого дяди, он также знал: быть ему вечно даже не вторым — третьим. После Будды Лицедеев и его старшего сына; всегда после. Хоть из кожи выпрыгни, хоть сам себя за локоть укуси — третьим, и никак иначе. На наследнике старого Дзэами, ныне покойном Мотомасе, отцовская слава лежала отсветом, лаской заходящего солнца на могучей горе; на нем, Онъами-безотцовщине, дядюшкина слава лежала могильным холмом.
И удивительно ли, что из-под холма к свету могучей сосной на берегу залива пробилась ненависть.
Лютая, ненасытная.
Ненависть таланта к гению — а есть ли что страшнее, кроме разве что ненависти бездарности к таланту?!
Он умел ждать. Ждать, помаленьку, шаг за шагом, завоевывая признание — свое, собственное, честно заслуженное; ждать, выжимая из наставлений старого Дзэами вдвое, втрое больше, чем родные сыновья; ждать, не брезгуя ничем, пока не наступит звездный час, — как змея в траве? как орел в вышине? как самурай в засаде?!
Какая разница, если он дождался.
Дождался.
И вот: прославленный дядюшка гниет на пустынных отмелях Садо, его старший сынок гниет в негостеприимной землице чужбины, а младший, бездарный Мотоеси, попущением демонов сорвавший некогда триумф двоюродному брату, — младший гниет в монашеской рясе, в тиши захудалого храма где-нибудь на побережье.
Но почему, почему — если победа, если слава, почет и преклонение, если соперников нет, а равных не предвидится! — почему так ноет сердце?!
Потому что соперничать с живыми — можно, а с призраками и памятью — нельзя.
Сегодня Онъами, распорядитель столичных представлений, любимец сегуна Есинори, знаменитый актер сорока с лишним лет от роду, — сегодня он понял это с пронзительной бесповоротностью.
Он проиграл.
Отныне и до конца своих дней.
Играя пьесы сосланного в глушь дяди (а возможно ли не играть то, чего требует публика?!), Онъами всякий раз не мог удержаться, чтобы не сравнить свою сегодняшнюю игру с собственными воспоминаниями о стиле Будды Лицедеев. Льстецы восторгались, твердили наперебой о новой листве, которая краше прежней… «Врут!» — кричало сердце, заходясь болью. Сегун оказывал честь своим визитом, осыпал дарами… «Сравни! — кричало сердце, пока губы улыбались и произносили благодарственные тирады. — Сравни того и этого! Великий, всевластный сегун Есимицу, приблизивший к себе твоего дядюшку, — и его потомок, распутный, слабовольный и упрямый сегун Есинори, приблизивший и обласкавший тебя! Не так ли различаешься ты сам и твой упрямый дядя?!»
Онъами ничего не мог ответить своему глупому сердцу.
Ничего.
И сейчас, после спектакля, после восторженного гула и широко распахнутых глаз, сердце опять ныло застарелой язвой: кто лучше играл «Горную ведьму»? кто? кто, тысяча демонов сожри тебя заживо?!
Нет ответа.
Или все— таки есть?…
— Г-господин… прошу в-великодушно… г-гос-подин, выслушайте!…
— Чего тебе?!
— К вам с-святой инок… приказывает немедленно пустить!…
— Приказывает?!
— Д-да, господин! Говорит: вы будете рады!…
Наглость какого-то «святого инока» даже слегка развлекла Онъами, отогнав дурные мысли прочь. Небось Безумное Облако явился или кто-то из таких же, как он, непутевых бродяг, годных лишь на двусмысленные вопли. Тоже мне сосуды добродетелей! — ни благолепия, ни чинности… Хотя лишние толки не повредят: дескать, великий Онъами после спектакля выйти к знатному владетелю отказался, а со святым иноком в каморке битый час толковал! — о вечном, по всему видать!
Хороший актер и жизнь по-своему поставит.
— Вели пустить.
— Да, г-господин! Бегу, спешу…
В ожидании гостя Онъами, сам не зная зачем, полез в сундук и достал футляр с маской «Горной ведьмы». Раскрыл кипарисовые створки, развернул ткань — и уставился на лик существа, коим был еще совсем недавно, на сцене. Высокие скулы, приклеенные прядки волос скупо падают на лоб, тонкая переносица напоминает бритву, и уголки полураскрытого рта скорбно опущены вниз. Зрелище, виданное-перевиданное неоднократно.
На что тут смотреть, особенно после выступления?
Повинуясь неясной прихоти, Онъами принялся мысленно стирать черты лица, приданные маске искусством резчика. Исчезли высокие скулы, ушли пряди со лба… Говорят, Будда Лицедеев в своем вынужденном уединении любуется луной да маски режет? Он режет, а мы стираем, он режет, а мы… Онъами даже на миг показалось, что он не маску обезличивает, и то лишь в воображении своем, а ставит последний иероглиф в вечном споре с проклятым дядюшкой. Так, рот закрылся и исчез вовсе, стерлись глазницы, размазалась переносица…
Актер едва не вскрикнул, когда ясней ясного перед ним предстал гладкий, одутловатый пузырь.
Страх липкой ладонью сжал сердце, которое в эту минуту решило обойтись без своих дурацких вопросов; Онъами проморгался и с облегчением воззрился на издавна знакомую маску.
Ф— фу, и пригрезится же такое!
— После спектакля маску следует, взяв за шнурки близ ушных прорезей, обернуть тканью и спрятать в футляр с должным благоговением. Тебя что, не учили этому, великий Онъами?
У входа в «Зеркальную комнату» стоял невысокий, жилистый человек в старой рясе, сплошь покрытой заплатами. Хоть на сцену выпускай в фарсе — бедный монах за медный грош на все согласен! Впечатление портили лишь глаза бродяги: тусклые, свинцовые, они не располагали к смеху, а фарс без смеха…