Нопэрапон
Шрифт:
Он шел в горы.
Видимо, это был знак свыше — свалившая его с ног болезнь и последующее выздоровление. Кто-то, кто понимал в его жизни куда больше самого Мотоеси, намекнул вполголоса: земной путь еще не окончен, а к задуманному следует подготовиться.
Разумеется, этот «кто-то» был прав. Поразмысли Мотоеси как следует, он и сам мог бы прийти к тем же выводам. Но он, как обычно, поспешил — и в итоге вынужден был три недели метаться в горячке, а потом еще три месяца приходить в себя, отъедаться, копить силы — чтобы снова отправиться в путь.
Теперь— то он понимал: прямой путь -далеко не всегда самый близкий. И его путь в Киото лежал теперь
Сколько лет понадобится ему, чтобы прийти к намеченной цели? Год? Пять? Семь?
Не важно.
Больше он не будет спешить.
Человек шел в горы.
Это была совсем маленькая деревня, куда меньше той, оседлавшей дорогу на Киото. Полтора десятка хижин, которые язык не поворачивался назвать домами, куцые огороды — и неразговорчивые люди, в глазах которых отражалось небо.
Да, деревня была маленькой. Поэтому, несмотря на врожденную молчаливость ее обитателей, весть о том, что охотник Есида видел в горах обосновавшегося неподалеку святого отшельника, мигом облетела всех.
«Отшельник — это хорошо, — решили сельчане. — Отшельник в худом месте не поселится. Опять же, если что, будет кому беса отогнать. Надо бы еды отнести — один подвижник деревню не объест, а доброе дело авось зачтется, смилостивится судьба-то…»
Так что со следующего дня старший сын Есиды, донельзя гордый столь важным поручением, возложенным на него взрослыми, стал еще затемно относить к шалашу отшельника узелок с едой. Оставлял дар на плоском камне шагах в тридцати от шалаша; спешил удалиться, дабы не нарушать уединения и не мешать благочестивым размышлениям святого человека.
Людей отшельник, как и положено, сторонился. Завидев кого-нибудь издали, спешил укрыться в шалаше, и сельчане старались не докучать ему без особой надобности. А вот в особой святости подвижника горцы вскоре убедились: неуловимая и зловредная нечисть, чуть ли не каждую ночь разорявшая огороды, в новолуние стучавшая в двери и завывавшая так, что волосы дыбом становились… что, не верите?! И зря не верите, а теперь уже и не проверите, потому что вскоре после появления отшельника нечисть пропала напрочь.
Охотник Есида клялся, что видел однажды, как отшельник беседовал с горным тэнгу; а когда младший сын гончара Танаки свалился в горячке, выкрикивая бессвязицу не своим голосом, да еще и с хонсийским акцентом, и отчаявшийся гончар решился нарушить уединение подвижника, прося помочь сыну, — отшельник спустился в деревню. Три дня безвылазно сидел в хижине Танаки, приготовляя отвары из принесенных с собой трав, вливая их в рот метавшемуся в бреду мальчику и говоря сам с собой — то звучным, поставленным голосом, то хрипло крича по-хонсийски. Зато когда наконец отшельник, пошатываясь от усталости и недосыпания, вышел наружу — мальчик спал глубоким, здоровым сном, и дыхание его было ровным, без хрипов и надсадного кашля, как все эти дни.
Сын Танаки выздоровел.
«Святой человек! — шептались сельчане. — Повезло нам, вот уж повезло! Хвала Будде Амиде…»
…Наконец— то он был один! Ничьи мысли и чувства больше не наполняли сердце и разум, и первый месяц Мотоеси просто тихо радовался, ощущая себя едва ли не заново родившимся. Потом…
Потом его вновь начали грызть сомнения. Действительно ли он избавился от чужих страстей, сводивших его с ума последние годы? Или остатки все еще гнездятся в подвалах души и затаившийся внутри нопэрапон перебирает их в горсти, как скряга — монеты в сундуке?
Однако с подобными мыслями Мотоеси разделался быстро. Он здесь не затем, чтобы заниматься бесплодным самокопанием; не затем, чтобы предоставлять сомнениям возможность извести себя вконец. Он пришел в эти горы, чтобы здесь, вдали ото всех, посадить проклятый дар нопэрапон на «голодный паек» — и в итоге заставить служить себе, вынудить проявляться со всей силой в нужный момент и в нужном качестве.
Только так он сумеет выполнить задуманное.
Угнездившийся в самой сердцевине нопэрапон жаждет проявиться? Он жаждет чужих страстей и вожделений, чтобы сделать их своими? Отлично! С течением времени сила дара проявляется все сильнее — но здесь, в горах, где рядом нет никого, она, эта сила, просто не сможет найти себе применения.
Вернее, сможет.
Но не так, как раньше.
Мотоеси очень надеялся на это.
Если нельзя стать другим человеком, за неимением такового, то, может быть, у него получится стать скалой? деревом? ручьем?…
Часами просиживал Мотоеси на голой вершине облюбованной им скалы, на краю обрыва, на мшистом склоне под сенью изломанной ветрами вековой сосны.
Поначалу он просто сидел и смотрел.
Прошел год, прошло еще пять месяцев — и он начал видеть.
Мотоеси потерял счет времени. Он уже не обращал внимания на смену сезонов, на ветер или зной, на дождь или снег. У него была какая-то одежда — он одевался; у него была еда — он ел. Но все это было внешним, сиюминутным, преходящим; все это мимоходом скользило по задворкам сознания, не оставляя следа. Он видел, ощущал, впитывал в себя отчаянный багрянец осенних листьев и торжествующее благоухание горных ирисов весной, суровость каменной красоты скал и шершавую мудрость сосновой коры. Он был без остатка поглощен происходящими в нем переменами, ему не было дела до того, что творится снаружи. Окунаясь с головой в окружающий мир, сын Будды Лицедеев растворялся в нем, тек звенящими струями горного ручья, трепетал на ветру облетающей хвоей, с шумом срывался в ущелье подтаявшей шапкой ноздреватого снега — и ему хотелось еще, еще!…
Дар нопэрапон становился все более подвластным воле господина, он мог заставить его проявиться в любой момент, обратиться на что угодно…
Дважды ему приходилось отвлечься. Сначала — чтобы вылечить сына местного жителя, вылечить травами, подаренными знахарем, и собственной душой-зеркалом, отразив, а затем успокоив волнение мятежного духа, овладевшего мальчишкой. После — чтобы перекинуться парой слов с прилетевшим в гости тэнгу. Впрочем, тэнгу не стал ему докучать: посмотрел искоса, поговорил о пустяках — и улетел. Мотоеси вновь остался один, ничуть не сожалея об этом. Теперь у него были горы, ручьи, деревья, небо над головой, которое иногда удавалось впустить в собственное сердце.
У него был весь мир!
И жажда мести в придачу.
Иногда Мотоеси задавался вопросом: «А что ощущают, пребывая в горах, другие отшельники? Те, кто пришел сюда по зову сердца? Может быть, мы похожи? Может быть, я все-таки нашел себя, и больше мне некуда стремиться, нечего желать?»
Но память злорадно подсовывала: надменный чиновник наблюдает за отъездом труппы из столицы; сжимаются на горле костлявые пальцы лишайного краба; рыдает на груди отец, получивший известие о смерти Мотомасы; хмурый Сугата у крыльца отцовского дома: «Только… повелением сегуна… Короче, сослали его, молодой господин! Ты уж прости, но против властей мы не пойдем…»