Нора (сборник)
Шрифт:
— А может, к нему девушки, — рассмеялся Сергеев, — как к врачу, на прием ходят? И по этой части он не трехмесячные курсы кончал?
— Да ничего он не кончал!.. Мальчишка еще. Толком не знает, что и как. Я его подучить кой-чему хотела…
Сергеев осмотрел бутылки, выбрал, налил — себе и Антонине.
— Приятно общаться с высокообразованной женщиной, способной многому научить людей… Так научила?
Фужеры звякнули, потом Сергеев повторил вопрос.
— Расхотелось учить… — Раздалось хихиканье. И пальцы Антонины вспорхнули. — Он вдруг заявляет: садись,
— А на каком этаже это происходило?
— Известно на каком: на первом.
Сергеев засмеялся.
— С подоконником, признаюсь, мне самому не совсем понятно… — взгрустнулось ему.
Подозвал официантку. Та наклонилась и кивала головой, соглашаясь. Зашуршали деньги и спрятались в ее кармашке.
— Так ты говоришь: в семь сорок обошелся тебе шведский стол по-армавирски? А сколько вообще получаешь?
— Да мало. Восемьсот. Я вольнонаемная. Но сам понимаешь: кто ближе к котлу, тому и сытнее. Так везде.
— Везде. К сожалению — везде.
— А чего ты все обо мне да обо мне? О себе расскажи. Родился — где?
— Из тех же мест, что и ты, как ни странно… Но у каждого своя Ладога.
— А лет тебе сколько? Мать-то — на заводе работала или где? Живая?
— А лет мне много. Мать в краснокрестном движении участвовала, умерла в позапрошлом. Кстати, ты в какую школу бегала там, в Ленинграде?
— Вроде бы восемьдесят третья. Это туда, в сторону Кировского проспекта.
— Кировского… — повторил Сергеев и умолк, разделывая грушу. — Это не тот, который к Неве выходит у Петропавловской крепости?
— Он самый… А что за краснокрестное движение, где твоя матушка вкалывала?
— Она была… ну, как тут поточнее… вроде старшей санитарки в Обществе Красного Креста и Полумесяца. Я правильно выразился?
— А кто тебя знает. Чудно ты как-то говоришь.
— Потому что редко разговариваю. В блокаде я. Мне не с кем поговорить. Я даже боюсь говорить со своими. С чужими получается лучше.
— Так я тебе — чужая?
— Ты мне больше чем своя. Я очень жалею, что родился не в одна тысяча девятьсот тридцать первом году от рождества Христова.
— Никак намекаешь?
— Ничуть.
— То-то. Но вообще-то мужик ты правильный, я, пожалуй, сделаю исключение.
— А друг Андрюшенька?
— Зануда он. Противный. Если б ты видел, как он мою справку читал! Будто я в комендатуру попала, а он проверяет увольнительную записку! Недоверчивый он какой-то, печать на справке к самой лампе поднес, вот он какой!.. А утром разбудил и вытолкал меня взашей, а мне, скажу честно, — голос Антонины стал игривеньким, — а мне кое-чего захотелось! А он — на корабль, мол, опаздываю, будто я не знаю, где он служит!
— Ах, какой реприманд!.. — Сергеев долго смеялся и вздыхал. — Воистину, бдительность — наше оружие! А откуда ты знаешь про ПСОД?
— А летчики говорили… Да у
— Да никто. Странствующий бухгалтер. Кое-что учитываю. Немножко историк. Побочная профессия. На досуге увлекаюсь. — Горький вздох. — Жизнь не сложилась, прелесть моя.
— А у меня вот — еще как сложилась. Я, конечно, и не по линии военторга могла пойти. Учительницей стать, историю преподавать. Русский язык и литературу. У меня хорошо в восьмом классе получалось: «Люблю отчизну я, но странною любовью…» Поэта Лермонтова в школе проходил?
Сергеев вспоминал долго. Наконец сказал:
— Да, был он в программе.
— Мне бы по литературе пойти. Да не получилось. Иногда жалею себя. Такая-сякая, со справками бегаю, одной только нет — что я девушка…
— Не кручинься, крошка моя! — Сергеев горестно вздохнул. — Как сказал один писатель, которого ты не проходила: девственность так же трудно сохранить, как и доказать. И наоборот, добавлю от себя.
Официантка подошла к Сергееву, что-то шепнула, удалилась. В руке Сергеева лежали ключи. Он долго рассматривал их.
— Каюта люкс, — произнесено было, и один из ключей опустился в ладошку Антонины. — До Батуми еще три часа. Поспи. Тебя разбудят и подадут завтрак в постель.
— Люкс! — ахнула она. — Так бешеные деньги же! Я тебе честно признаюсь: сама упросила, проездные чтоб дали на теплоход, хотела в люксе доплыть! Да как бы не так! Вольнонаемным положены палубные места, а доплатить за люкс надо столько, что я в Батуми с голодухи помру! И вообще эти каюты никто и не берет, до того дорогие.
— Не ты же платить будешь… Я.
— А у тебя-то деньги откуда? Голодать будешь!
— Не беспокойся. Деньги — казенные. Спи в люксе безмятежно. Тот же поэт Лермонтов писал: «А я на шелковом диване ем мармелад, пью шоколад, на сцене, знаю уж заране, мне будет хлопать третий ряд».
— Ну, тогда другое… Хоть раз в жизни прокачусь как в раю. Шелковый диван, да?
— Да. «Теперь со мной плохие шутки, меня сударыней зовут, и за меня три раза в сутки каналью повара дерут…» Тоже из того же поэта.
— А повара-то за что?
— За то, что не учился на трехмесячных курсах… Чемодан сама донесешь?.. Ну вот и молодчина. Спи. Куаферку не обещаю, поэтому в пеньюаре не засиживайся.
— Что-что?.. Ладно… А Андрюша? Куда его девать? Как бы его на палубе не обчистили, народец у нас боевой, бедовый… Чемоданчик опять же. Может, что ценное там.
— Не беспокойся. Я и ему каюту взял.
— Тогда так: ты его уложи да ко мне, а?
— Я такой награды еще не заслужил. И не хочу провоцировать тебя на выдачу государственной и военной тайны, то есть справки. Благородство обязывает, как говорят на проспекте Жореса или Лассаля, кому как нравится. Но век буду помнить. И буду гордиться тем, что ты отдалась мне мысленно. А это, пожалуй, поценнее реального обладания. Оно минутно, а память о несбывшемся — вечна. Иди. А за мальчиком твоим тысяча девятьсот тридцать первого года рождения — присмотрю.