Нора (сборник)
Шрифт:
Сообщив эту новость, химик удалился с торжествующей ухмылкой, а в приемной все глянули на Маркина, будто это с его слов в буянившем гражданине распознали офицера Потийской ВМБ.
Наконец дверь распахнулась, и оттуда стремительно вышли несколько офицеров бригады ОВРа, как бы эскортируя парня в гражданских брючках и ковбойке, и Маркин узнал в нем того вдребезги пьяного помощника командира тральщика Т-130, который все фразы заканчивал возгласом «ка-аа!..». На человека этого больно было смотреть, и все отвернулись, кроме Маркина. Жалость, к которой примешивалась ревность, пронизала его, потому что со слов Казарки знал он: парень этот, в ковбойке и брючках, был родом из Ленинграда, пережил блокаду и в графе «год рождения» у него — 1931. То есть он, старший лейтенант этот (пока еще старший лейтенант и офицер), и сам Маркин были как бы членами тайного братства, оно обязывало Антонину Синицыну печься о каждом из братьев, а те, рожденные под ленинградским небом в счастливом 1931 году,
Метнувшийся в кабинет адъютант кивнул на дверь: заходите, прошу.
Вошли. Командир базы сидел за столом и отвернулся, когда увидел Маркина, тем самым поручая стоявшему у окна начальнику штаба взять на себя то дело, ради которого и приказали прибыть сюда офицерам. И начальник штаба все то, что уже было известно от флагманского химика, дополнил кратким заключением:
— От должности отстранен, будем судить, накажем строжайше… Кораблю, однако, предстоит выход в море, необходимые перемещения офицерского состава произведены, штурмана же — нет, и с Севастополем согласовано, что на должность командира БЧ — 1–4 будет назначен один из офицеров штаба, поскольку необходимым резервом бригада не располагает. Выбор пал на лейтенанта Маркина Андрея Васильевича. Спрашиваю: есть ли замечания по службе у лейтенанта Маркина, имел ли взыскания?
Вопрос праздный, поскольку личное дело Маркина лежало на столе перед адмиралом, который всем кислым видом своим показывал, что имеет кое-какие претензии к лейтенанту, однако не склонен высказывать их. Начальник политотдела тоже молчал.
Взысканий нет — таковы были ответы, замечания же не превышают допустимый предел обычных придирок, без которых служба вообще немыслима.
Адмирал отрешенно смотрел куда-то в угол. Глянул наконец на Маркина. Указательным пальчиком прочертил в воздухе какую-то неимоверно сложную фигуру, в очертаниях которой усматривалось тем не менее упорное стремление руководства Потийской ВМБ показать комиссии из ЦК, что командир базы и начальник политотдела будут и впредь сурово взыскивать с нарушителей дисциплины, кто бы они ни были и в каких званиях ни состояли.
— Добро.
С полным равнодушием выслушал Маркин все речи и заключительное «добро». Только одно его волновало: каким же все-таки способом прорвался в Батуми выброшенный с бригады бывший помощник командира тральщика?
Тральщик Т-130 ранним утром следующего дня уходил в Главную базу флота. Стрелецкая бухта — там базировались севастопольская бригада ОВРа, но Маркин верил, что пройдет немного времени — и он вновь окажется в Южной бухте, вновь на эсминце.
Едва рассвело, как на пирсе появился Валентин Казарка. Пока не убрали трап, Маркин сбежал к нему. Они обнялись. Обоим было понятно: никогда Казарка не поднимет тост: «За Маркина!..» А Маркин просил друга найти Антонину Федоровну Синицыну на поварских курсах и сказать, что помнит о ней и что никогда утром он, в какой бы штаб ни спешил, не погонит ее прочь.
Приказ главкома об увольнении капитан-лейтенанта В. И. Казарки в запас еще не пришел, но его уже перевели в резерв. Что приказ будет обязательно — не сомневался никто: в аттестации Валентина Ильича — нужная и горькая фраза: «Ценности для флота не представляет». Маркин отдал ему все деньги, что были при нем, бутылку спирта и ключ от комнаты. Нового обмундирования он еще не получил, иначе бы оно, грамотно продаваемое, поддержало Казарку. А тот плакал: не собственная судьба угнетала его, а то, что вчера вечером на буксире в скорбном молчании команды был спущен, чтоб никогда не подняться, сине-белый флаг ВМФ.
Вскоре тральщик отдал швартовы и отвалил от стенки. Валентин Казарка снял фуражку и махал рукой, прощаясь с Маркиным, со своей службой, судьбой и, наверное, со своей жизнью.
2000
Белая ночь
1
Алабин и Коваль познакомились в поезде Москва — Кисловодск. Могли бы ехать на курорт в другие дни, разными поездами, в одном купе не соседствовать, но в любом случае билеты получили бы в 5-й, мягкий вагон: кому он как не полковникам, такой уж порядок держался со времен не так давно отгремевшей войны. Обоим за сорок, болезни уже подступали, сердце, желудок, легкие требовали горного воздуха, целебных вод и теплой, не слишком сухой погоды, то есть всего того, чем богат Кисловодск, а то, что купе на двоих, так это случайность, несть им числа, из них и составлена жизнь, они так же неумолимы, как решка упавшей монеты или орел, что, в сущности, равнозначно. Попутчики не могли не вспомнить войну, в разговоре промелькнули фамилии общих знакомых, они и подсказали полковникам, кто где служит: Алабин — финансист, Коваль — из госбезопасности. Короткое дорожное знакомство не стало обычным приятельством, потому что Коваль офицеров, подобных Алабину, недолюбливал: слишком грамотны, отлично знают законы, чрезвычайно щепетильны и на нужные контакты не идут. Финансист отвечал взаимностью, помнилось давнее — в 1937 году — общее собрание слушателей Военно-хозяйственной академии в Харькове, представление им нового начальника, командарма Шифриса, высказанные ему пожелания так же плодотворно, как и раньше, служить делу воспитания командиров РККА, — и еще одно пожелание, от лейтенанта НКВД, поднявшегося в первом ряду:
«Предлагаю высказать гражданину Шифрису партийное недоверие!» Все обомлели.
Чернобородый Шифрис (четыре ордена Красного Знамени на гимнастерке) так побледнел, что лицо его стало внезапно снежно-белым. Никаких поводов для недоверия не было, в президиуме сидела вся военно-партийная и хозяйственная верхушка Харькова, только что благословлявшая Шифриса, и тем не менее общее собрание тут же раболепно проголосовало за это самое партийное недоверие. Уже потом поползли слухи, что лейтенант просто-напросто ошибся при чтении подсунутой ему бумажки, спутал фамилии, Шейниса принял за Шифриса, и Алабин испытал омерзительное чувство омертвления при жизни: с ним не только не считались, а обращались как с игрушкой, манекеном, муляжом.
Обоюдное неприятие обязывало чтить бытовой этикет, на Кисловодском вокзале расстались, пожелав друг другу отличного отдыха и скорой встречи, о месте и времени которой и речи не было, естественно. Если раздельные мягкие вагоны по родам войск даже и не замышлялись, то санатории все были во власти министерств и управлений; на привокзальной площади полковники сели в разные автобусы, надеясь на то, что больше не увидят друг друга. Да и попробуй свидеться. Наверное, Кисловодск приютил сотню тысяч отдыхающих, одни приезжали с путевками, другие быстренько расхватывали курсовки, третьи ночевали в так называемом частном секторе. Тысячи статистов горланили, шептались, орали, напевали, прятались в кустах и наполняли палаты. В этой массе бездельников не различишь ни Алабина, который в сером костюме походил на бухгалтера, ни Коваля, напоминавшего смятыми брючками завхоза. Однако — встретились, по пути от Храма Воздуха, мановением чьей-то воли (авторской ли, режиссерской?), — жили-то разобщенно, утром у каждого свои процедуры, потом обед и послеобеденный сон, в четыре вечера — полдник, то есть стакан кефира с булочкой, и лишь после него можно ступить на тропу, ведущую к поднебесью, чтоб к ужину спуститься в благоухающий город. На спуске две тропы сблизились, Алабин и Коваль оказались в точке слияния, что, строго по науке, сущий бред, вероятность, близкая к нулю, но — увидели друг друга, и ничего им не оставалось, как порадоваться сему обстоятельству. Еще большую радость доставило бы обоим расставание, да вдруг натолкнулся на них бывший сослуживец Коваля, появлением своим напоминая чрезмерно поддавшего суфлера, покинувшего свою конуру и начавшего плести отсебятину…
2
По многовековой теории люди на сцене и в жизни только тогда интересны и увлекательны, когда их тягучее, скучное и ленивое бытие нарушается оглушительным известием, слетевшим с уст давно знакомого им человека, или вторжением чужака.
Герой он или злодей — да важно ли это, ведь никто не знает, что такое добро и как его отличить от зла. Пьеса, понятно, сочинена, выдумана, и автор предательски обнажает дурные или не совсем дурные человеческие свойства. Но жизнь сама — хаотична ведь и сумбурна, вообще находится за пределами здравого смысла, как некоторые справедливо полагают, и не поддается никаким жестко заданным правилам. Более того, воцарись эти правила — и человек заскучает, зевота сведет его скулы, а глаза устремятся в сторону неведомых пока тревог, радостей и безумств.
Вот и гадай, откуда возник этот прошлый сослуживец, каким ветром занесло его в окрестности Храма Воздуха и где закопал он парашют, если сброшен был небесами на тех, кто окажутся причастными к зачатию ребенка, каковое случится в Ленинграде через одиннадцать месяцев и чему посвящена эта повесть. Волнистые волосики уложены на потребу дамочек областного масштаба, демонический разлет бровей придает слетавшей с пухлых губ галиматье некое значение, выходящее за рамки повседневности. Жесты коротки, бережны, продуманны, глаза с поволокою, лицо грамотно выражает дружелюбие и сочится обаянием. Душа общества! Человек, мысленно аплодирующий собственной персоне и обожающе на нее смотрящий, — личность, которая задохнется презрением к себе, если не ощутит всеобщего признания своих талантов, даже если все общество — два человека всего, случайно встреченные, да кустарники на холмах, где, правда, давний сослуживец Коваля уже расположил благодарное человечество, овациями сопровождавшее его россказни. И какую бы белиберду ни нес, а мелкий позорный страх чуялся полковниками, а уж самим говоруном тем более, ибо быстренько уразумел он, что пора расставаться, настало время дать отмашку незримой клаке, унять аплодисменты, и — сорокалетний! — резвым жеребчиком поскакал прочь, свое дело сделав и заслужив блестящий отзыв Коваля, от которого не могло ускользнуть брезгливое недоумение, мелькнувшее на вежливо-сухом лице Алабина и обратившее душу общества в бегство. Опровергая домыслы о спрятанном парашюте и суфлерской будке, сослуживец промолвил на прощание, что спешит на поезд в Пятигорск, где и отдыхает, а здесь, в Кисловодске, он ради Храма Воздуха.