Норма
Шрифт:
— Спасибо, Феликс.
— Все — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа, как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот, пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… также свежо…
Он протянул гвоздики:
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал, — если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением,
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул в Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом еще не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шел на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал еще?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне еще в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И, по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти, — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже. Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Теть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опенком.
— Кушай, кушай, я после — улыбнулась Екатерина Борисовна.
— Да чего ж после, я что, как хам есть буду, а вы смотреть?
— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий
— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — все равно. Всем семейством
— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.
— Как на весь?
— Так на весь. Зворыкины за границей.
— Это переводчик который?
— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись еще.
— Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил. Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Что б ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
— Теть Кать, а тетя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы спросил Георгий.
— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице и все. Быстро у нее. Рак он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив. Георгий налил стопку:
— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
— Да. А тогда она вообще крохотной была. Тонюсенькая. В сорок втором провожали ее, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
— И она девяносто два фрица ухлопала?
— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился
— А вернулась в сорок пятом?
— Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
— Я вот, теть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы одевала?
— Одевала. А ты правда не видел?
— Ни разу!
— И наград не видел?
— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
— Идем, покажу.
Георгий проглотил опенок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обернутый марлей китель:
— Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю. Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена. Георгий присвистнул:
— Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
— Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
— За победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена.. ух ты… Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.