Норне-Гест
Шрифт:
Эта была Пиль и все же не Пиль. Такой же нежный рот, как у Пиль, но сама она далеко не такая стройная, как Пиль, и не белокурая; не были ее волосы и черными, да нельзя было назвать их и рыжими; скорее всего они напоминали цветом торф; впрочем, и было-то их немного – ветром сдуло, по ее словам. Но волосы короткие, а верность и преданность бесконечные; молчаливая и горячая душа раз и навсегда переполнилась благодарностью за то, что ее полюбили. Она была такая рослая и крепкая, такая здоровенная, что почти внушала страх своей наружностью, но сердцем незлобивая, бесконечно щедрая и веселая; она вся сияла сдержанной нежностью и счастьем – лишь бы солнце на нее светило.
Гест видел
Незабываемое зрелище представляли юные дочери вольных хлебопашцев, когда их катали из одной лесной усадьбы в другую в парадных повозках с бронзовыми украшениями, запряженных храпящими мохнатыми лошадками. Дочерей вывозили статные, опоясанные мечами отцы, а впереди и сзади повозок скакали на конях молодые копьеносцы.
Но Гест оставался верным простенькой батрачке, которую он при первом свидании принял за сверхъестественное существо и которая затем самым человеческим образом осчастливила его сердце.
За то время, что Гест провел в странствиях, перемена произошла не только с его народом; кроме жизни, нравов и обычаев народных, сильно изменилась и самая страна.
Первым делом Гест разыскал родник в долине, где он жил вместе с Пиль. Родник еще не иссяк, но оскудел водою – глубокая скважина, откуда он бил, заросла и покрылась дерном; исчезло то водное зеркало, в котором Гест с Пиль когда-то любовались своим изображением и отражением окружающей природы. Теперь родник струйками вытекал из чащи сорных трав, и, стекая с холма, они соединялись в узенький ручеек. Сама река, в которую он впадал, стала в этом месте похожа на ручей.
Большая, глубокая, полноводная река обмелела и сузилась, заросла тиною и водорослями; луга были осушены и расчищены людьми, а со стороны долин к ним примыкали возделанные пашни – бывшие лесные полянки, тоже расчищенные и вспаханные. Здесь повсюду волновалась зеленая рожь, как прежде, на памяти Геста, разные полевые травы; теперь здесь давали расти только одному сорту травы, которую сеяли ради ее зерна. А посреди зеленых пашен стояли усадьбы.
Лес сохранился и был похож на прежний – там, где не был вырублен, – густой и непроходимый, с тою же дичью, лишь более осторожной и малочисленной, в чем Гесту пришлось убедиться.
Одни зубры исчезли из леса; частица их крови передалась домашним быкам, очень похожим на них, но гораздо меньших размеров. Олени и дикие свиньи уцелели.
Народ стал беспощаднее, чем в былые времена, когда дело обыкновенно ограничивалось крикливыми угрозами да похвальбами, обходилось без кровопролития; теперь люди, поссорившись, молча били друг друга тут же, на месте, своими длинными ножами; по-видимому, ни у кого больше не сжималось сердце, как бывало прежде, при одной мысли ударить кого-нибудь ножом. И когда рога трубили в долинах, в их звуках слышалась жажда крови. В воздухе словно вновь оживали отзвуки былых боев между строптивыми зубрами в дни весенней случки. Самым изгибом своим боевой рог напоминал рога зубра, в которые трубили прежде, чем додумались выделывать их подобие из металла. Но это было так давно, что даже население самой долины ничего об этом не помнило, – вот сколько времени Гест отсутствовал.
Но если рев зубров-самцов оживал в звуках рогов, которыми владельцы земли – бонды – вызывали друг друга на бой из-за владения тем или иным земельным участком, то самки зубров возрождались в домашних коровах, которые стадами паслись в лесах, разделяя свое мирное житие со смирными людьми, у которых не было собственности и которые были приставлены пасти скотину и копаться в земле. Если спросить батраков, откуда они взялись, они бы ответили, что они так и родились батраками. Но где же они родились? Верно, в той же торфяной яме или в свином закутке, где жили. Впрочем, они никогда не выражали никакого недовольства. Так теперь сложилась жизнь в долине.
Там было очень людно и беспокойно – и для взора, и для слуха; неустанное движение происходило по обеим дорогам, проложенным каждая по свою сторону долины, от моря в глубь суши. Не проходило и дня, чтобы на дороге не встретился какой-нибудь скачущий во всю прыть верхом или в повозке человек; но это уже не был, как в прежние времена, человек, которого встречные знали бы в лицо или по поведению которого могли бы сразу догадаться, куда и зачем он торопится; теперь всюду мелькали совсем чужие лица, по которым ни о чем нельзя было догадаться, и дела у них бывали самого разнообразного характера; жизнь стала сложной, и ее трудно было понять сразу.
Кроме людей, скачущих по дорогам, часто можно было встретить в поле батрака-пахаря или пастуха; дикие животные, конечно, разбежались из долины, зато появились домашние.
В долине все время стоял гул от человеческих разговоров, собачьего лая, лошадиного ржания, людских возгласов, визга немазаных колес, петушиных криков. Эти заморские птицы то и дело топорщили перья, надували зобы и что-то бормотали грубым голосом; домашние гуси вытягивали шеи вслед прохожим, собираясь их ущипнуть; бедные птицы зажирели в неволе и стали ходить по земле, вместо того чтобы летать по поднебесью. Из дворов и женских светлиц кралась кошка, тоже заморский уроженец, и с ухватками тигра пробиралась по росистой траве, поблескивая своими змеиными глазками и охотясь за невинными туземными полевыми мышами. Движение и шум никогда не затихали в прежде столь мирной долине, а если и затихали, то стрекотали крыльями игрушечные ветряные мельницы, прикрепленные ребятишками к изгородям. Да, жизнь била ключом в долине.