Нортланд
Шрифт:
Забавно прозвучало, словно это мужчины контролировали нас, а не мы их.
Хельге Мюллер было хорошо за сорок, она была тощая, неаккуратная, вечно издерганная женщина с редкими, тонкими волосами. Она грызла ногти и смотрела на всех усталыми, несчастными глазами. Мы знали ее историю, все знали — она рассказывала охотно, потому что ей всегда было больно.
У нее был мальчик вроде моего Рейнхарда. Его забрали у нее, и она отчаянно искала, добивалась, стремилась к нему, пока не прозвучала на всю страну «великая патриотическая
Хельга никогда не хотела заниматься тем, чем занимались мы, но надеялась, что покорность даст ей увидеть сына еще раз. С каждым месяцем она становилась все более нервной. Ей достался парень по имени Генрих, молодой и агрессивный, говорили, он кидался на нее. По крайней мере, я старалась обходить Генриха стороной и Рейнхарда к нему не пускать. У него были пустые, злые, водянистые глаза, все время неподвижные, как у змеи. И я подумала вдруг: она убила его. Мысль пришла ко мне мгновенно, думаю, в тот же момент эта мысль посетила всех женщин здесь.
Она убила его, потому что он пугал ее, потому что он бил ее, потому что она с ним не справлялась.
— Все правильно девочки, — Карл поклонился куда-то в сторону. — И немногочисленные мальчики. Хельга Мюллер зарезала лепесток от цвета нашей нации. Мы все скорбим, правда?
Неправда. Я не чувствовала никакой жалости. Только хотелось, чтобы день скорее вошел в привычную колею.
— Я так думаю, девочки, за три года вы не совсем поняли всю серьезность возложенной на вас миссии. Так что я вам сейчас объясню.
Солдаты поставили Хельгу на колени, к голове ее были приставлены два пистолета. Одного достаточно, подумала я, но даже смерть здесь превратилась в эротизированный спектакль. Все на свете стали просто зрителями, не осталось больше боли и смерти, которые нельзя было бы разукрасить в цвета Нортланда и преподнести в фаллической символике.
— Хельга, дорогая, есть ли тебе что сказать?
Карл зверствовал, так как он был куратором Хельги. Однако ему каким-то неимоверным трудом удавалось к ней не приближаться, не трогать ее.
А я думала: надо же, мы ведь были знакомы. Виделись каждый день. А сейчас этого человека не станет. Не станет навсегда. Где твоя жалость, Эрика, где боль? В груди зазвенело пронзительно, болезненно, но я не знала, что это за чувство, у него не было имени.
Смерть, превращенная в спектакль, имеет одно неоспоримое преимущество — опускается занавес и актеры идут на перекур. По крайней мере, за этот спасительный образ возможно ухватиться. Я ожидала выстрела, но Хельга вдруг вправду заговорила:
— Я…
— Нет-нет, подожди, позволь мне тебе помочь.
Карл подошел к ней, прошептал что-то на ухо, и мне показалось (с такого расстояния сложно было сказать наверняка), что я увидела слезы, чистые бриллианты, круглые, блестящие сгустки боли. Он ведь даже не ударил ее. Но Хельга собралась, в ее тощем теле вдруг нашлось столько силы, чтобы выпрямиться и говорить громко, так что мы слышали ее без микрофона:
— Я убила его не потому, что он делал мне больно. Такого никогда не было. Я убила его потому, что это…это неправильно. Мы не спасаем их. Мы выскабливаем их и помещаем внутрь…
Она запнулась, она не могла найти верного слова. Быстро проектировать речи умел в нашей реальности исключительно Карл.
— Нортланд, — подсказал он.
Она не кивнула и не покачала головой.
— Мы превращаем людей, а они люди, в чудовищ. Мы…
А потом раздался выстрел. Она повалилась назад, словно бы ей неожиданно стало дурно, а затем, в секунду смертной тоски, она открыла в себе танцовщицу, с грацией склонившуюся почти до самого пола.
Карл держал пистолет.
— Я просто хотел, чтобы вы все смотрели. Знаете, если бы я объявил, когда наступит этот торжественный момент, все зажмурились бы, нежные цветочки.
Солдаты унесли то, что осталось от Хельги Мюллер. Вернее, не совсем так. Она разделилась на вещь, которой стало ее тело, и недолговечное, рубиново-блестящее пятно крови на сцене. Последняя драгоценность.
Ты испытываешь жалость, Эрика Байер? Или ты видишь в этом красоту?
Никаких ответов и смотри только вниз.
— Что стоим? Мы почтили память Генриха и его незадавшейся волшебницы. А теперь, органические интеллигенты и органические идиоты, расходимся по своим повседневным делам.
Лили прошептала:
— Меня сейчас стошнит.
Маркус спросил:
— А фрау Мюллер что стало плохо? Она заболела? А надолго?
Лили ответила ему с неожиданной нежностью:
— Она заболела навсегда, Маркус.
Мы ждали команды Карла, потому как кроме его слов были еще его приказы, и они всегда оказывались важнее. Наконец, Карл крикнул, что мы свободны, и строй начал расползаться, расходиться, как ветхая ткань.
Наш корпус был за сценой, и мы с Лили медлили, нам не хотелось идти мимо места, где все еще блестела кровь. Мама маленького мальчика, за которым никто и никогда не придет. Она показалась мне такой сильной, а теперь все это не имело смысла.
Когда мы с Лили проходили мимо, Карл спрыгнул со сцены. Он приобнял меня:
— Ты плачешь, Эрика?
Я этого не замечала. Мне казалось, я испытываю лишь некоторое восхищение спектаклем, в который превратились боль и страдание.
Карл говорил сочувственно. Я задрожала от его прикосновения и попыталась вырваться, когда он, словно бы случайно, коснулся моей груди. Я знала, что не нравлюсь ему, но его забавляли мои слабости. Карл легко меня удержал.
— Знаешь, что я ей сказал? Я хотел ее обнадежить, Эрика. Ты думаешь, я совсем плохой человек?