Нортланд
Шрифт:
Нортланд знал все. И пока я была полезна, Нортланд почти все мне прощал.
Я хорошо помнила, как это началось. Я была совсем ребенком и смотрела на маму, мою любимую маму, которая готовила маковый пирог. Я подумала, как будет чудовищно, если я возьму нож и всажу его ей в спину. Это же моя мама, подумала я, и в груди зазвенело пронзительное чувство, нота настолько высокая, что отвращение от желания в ней было уже не отличить.
Нельзя так думать, сказала я про себя, и с тех пор не переставала так думать.
Нортланд, впрочем, не присваивал мне никаких опасных статусов: ни асоциального,
Нортланду не нравился никто из нас. Почти. Тех, кто нравился Нортланду, делала я. Вернее, мне предстояло создавать их. За это, и за наличие репродуктивной функции Нортланд готов был дать мне представлять, что я хочу, и что я не хочу, в любой, кроме того, последовательности.
— Так ты тоже…
— Парапсихолог, — закончил он, и я осознала, что вопрос был глупый, затянулась до головокружения, но ветер вовремя принес мне освежающий, сладкий, нежный, как мамины руки, аромат лип.
Нужно позвонить маме, подумала я, она совершенно точно волнуется, я не связывалась с ней два дня. Когда пауза стала неловкой, я сказала:
— Да, жаль мы не можем поговорить о работе?
— Жаль?
— Я имею в виду, все мы трудимся на благо Нортланда, разве не так?
Мы оба улыбнулись одновременно, понимая друг друга совершенно правильно. Никто не ненавидит Нортланд так же сильно, как органическая интеллигенция. Мало кого он принуждает так сильно и вознаграждает так богато, словно щедрый, но жестокий хозяин.
Это неожиданно понимание, разделенное на двоих знание, которое должно оставаться тайным, невысказанным, заставило меня поднять взгляд. Наши глаза встретились. Пауль, судя по всему, посчитал, что вечер может быть не так уж плох — хорошая, человеческая реакция. Он ведь и в целом, наверное, неплохой.
А меня бросило в дрожь. У меня закружилось голова, руки похолодели, и я судорожно затушила сигарету.
— Прошу меня простить, — сказала я. — Голова что-то разболелась.
Легкая улыбка понимания угасла, первая искорка приязни была настолько невесомой, что без труда сменилась облегчением.
— Видимо, сегодня не лучший день для свиданий, фройляйн Байер.
Надо же, он от радости вспомнил мое имя. Я сделала большой глоток воды, поставила бокал на стол так резко, что лед в нем попытался вырваться наружу.
— Вас подвезти?
— Нет, благодарю. Я живу не так уж далеко.
Я положила деньги на стол, руки у меня тряслись, так что вытащить купюру из кошелька получилось не сразу. Я ненавидела встречаться с ними взглядом, однако паника охватывала меня не всегда. Я встала, шатаясь, мир показался мне определенно более ярким, но и почти тошнотворным.
Пауль остался сидеть за столиком, изрядно шокированный и, наверное, хоть чуть-чуть обрадованный. По крайней мере, я надеялась, что оба мы с облегчением посмотрим в остаток вечера минут через пятнадцать. Колени у меня подгибались, и я старалась контролировать это ровно пока находилась в поле зрения Пауля. Войдя в душное помещение кафе, наполненное сигаретным дымом и пятничными разговорами, я на секунду ощутила
Я вдохнула и выдохнула, все на четыре счета, как меня учили. Не сказать, чтобы мне стало легче, но я все равно направилась вниз по улице, подальше от этого кафе с его шницелями и Паулями. Неоновое чудовище Хильдесхайма ползло за мной. Нет-нет, десять лет назад здесь было темнее, монументальную архитектуру еще не украсили блестящими рекламными щитами, машин было меньше, да и разросся город изрядно.
Десять лет назад многоэтажные, празднично внушительные дома белели как кость, соединенные друг с другом воздушными коридорами, по которым всегда спешили люди, как эритроциты по сосудам. Хильдесхаймы был организмом, костью, плотью Нортланда. Теперь это гордое, суровое создание раскрасили.
Рекламные щиты отовсюду сообщали об антидепрессантах, обещавших сделать мир настолько же цветным, как ночной Хильдесхайм, марках одежды, способных изменить тебя изнутри, кинофильмах, прославляющих силу и славу Нортланда и о газированной воде сладкой настолько, чтобы можно было позабыть обо всем (кроме долга перед своим народом, конечно).
Ярче всех на каждом небоскребе пылал дагаз. Десять лет назад в Нортланде сменили всю прежнюю символику, и теперь красные, как кровь, флаги, неоновые щиты, сердца всех домов, носили руну дагаз. День. Думаю, имелось в виду возрождение Нортланда. Думать, однако, в Нортланде было вовсе не обязательно. Особенно неполезно было размышлять, откуда взялись деньги на все это великолепие.
Несмотря на разукрашенные высотки, изобилие торговых центров, экзотическую технику, вошедшую в нашу жизнь столь быстро, что к ней едва можно было привыкнуть, приветливее Нортланд не стал.
Но ему, в конце концов, не нужно было быть приветливым. Ведь ничего другого у нас не было.
Мама говорила, что моя прабабушка рассказывала ей, как ее бабушка говорила о войне. Что она говорила прабабушка маме рассказывала путано, а мама уже едва помнила. Нортланд, как говорили, выиграл и ничего, кроме Нортланда, не стало.
Все остальные были наказаны забвением. Им отказали в символическом бессмертии и оставили на обочине истории. На самом деле в школе всегда говорили о периоде до воцарения Нортланда на всей земле крайне смутные вещи. Ни то все стало Нортландом, ни то ничего, кроме Нортланда не стало.
В сущности по прошествии многих поколений это уже не было важным. Выходил странного рода парадокс — мы были в курсе истории нортландской философии и были знакомы с индустриальной эпохой и средними веками. Все это населило музеи. А вот война была скрыта под мутной водой одинаковых, помпезных и бессмысленных фраз, наборов одноразовых лозунгов, отчего-то переживших множество поколений. Для единственной страны на земле Нортланд был невелик. Остальная земля, говорили, была вспорота войной, вспахана битвами. Потихоньку она населялась, поэтому Нортланд всегда был голоден до новых людей.