Нортланд
Шрифт:
Когда он закончил играть, мне захотелось заплакать.
— Я знаю, что вы очнулись, — сказал Ханс. — Маркус передал мне. Прошу прощения, что прерываю ваш сон.
Я молчала. Мне не хотелось говорить с человеком, который мучил Роми. Пальцы Ханса изъяли из фортепьяно еще несколько мелодичных звуков. Теперь я знала, по крайней мере, что в комнате, где я лежу, есть музыкальный инструмент. Уже за это мне стоило быть благодарной Хансу.
— С моей стороны было невежливо играть, пока вы спите. Однако, вы отдыхали достаточно. Я подумал, что это вас развлечет.
Я сильнее зажмурилась.
— Понимаю ваше нежелание со мной общаться. Тем не менее, я рад, что вы присоединились к нам снова.
Эта радость не принадлежала ему. Я, как объект в бесконечной Вселенной, обладавший столь ограниченным количеством смыслов, значила для него совсем мало.
— Я полагаю, — продолжал Ханс. — Что все мы вместе, включая существ менее разумных, вроде животных или, тем более, растений, составляем единую общность. Поэтому сказать, что жизнь приветствует вас, не будет большим преувеличением. Мы все стремимся к выживанию, творчеству и размножению, пытаясь распространить себя в мире. Жизнь — это экспансия. У нашего непередаваемо огромного сообщества — одна цель. Так что, пожалуй, я способен рационализировать радость, которую приносит мне то, что вы очнулись, фройляйн Байер. Между нами говоря, мне захотелось сыграть вам.
А мне захотелось накрыться одеялом с головой. Только что Маркус утверждал, как мы различны. Теперь Ханс говорил о фундаментальном сходстве всех ныне живущих. Я была согласна с обоими.
Разница между мной и Хансом была минимальна с точки зрения вечности, в которой все однажды обращается в небытие. С такого ракурса все существующее между собой бесконечно сходно, тогда как все прекратившее свое существование с ныне здравствующим так же фундаментально различно.
В то же время качественная разница между мной и Маркусом также была очевидна. Я не обладала, к примеру, сверхчеловеческой силой, мой голод не утоляла кровь, я не решала судьбу страны за чашкой кофе и не умела обращаться с оружием.
Я не обладала властью. Это была сущностная характеристика.
Ханс, тем временем, продолжал:
— Вы, фройляйн Байер, несомненно считаете, что мы воплощаем собой зло.
А что еще они могли воплощать в мире, где даже гражданское право напоминает зло? Нортланд переполнен им, оно движется в нем, как кровь. Рейнхард и его фратрия всего лишь компания живехонько передвигающихся в этих потоках эритроцитов.
— Однако, мы, как и вы, хотим жить и, по возможности, делать это хорошо. Это очень простая установка. Практически императив. И так уж получилось, что мы должны делать это за счет других. Ни один из нас не выбирал.
Я уже слышала это. И как же мне было сложно не ответить.
— Тем не менее, ваш друг герр Брандт в надежных руках. Мы хотим ему помочь. Если все получится, крови будет очень мало.
Он, впрочем, не сказал, что ее не будет совсем.
Ханс закрыл крышку рояля и сказал:
— Отдыхайте. Еще раз прошу прощения.
Странно, когда не отвечаешь людям, они начинают столько говорить. Словно только и ждут того, чтобы ты, наконец, заткнулся. Как мало важного
Когда Ханс вышел, я пожалела о том, что не говорила ему ничего. Я тосковала по Рейнхарду, Ханс и Маркус были всем, что у меня от него осталось с момента окончательного прихода в сознание.
Рейнхард появился вскоре. Я рывком села на постели, когда он только открыл дверь. Мы смотрели друг на друга, а потом он подошел ко мне нарочито медленно, почти прогулочным шагом.
— Эрика, — сказал он. — Не ожидал увидеть тебя в добром здравии.
— Отвратительно старомодное выражение, — сказала я. — Не ожидала его от тебя услышать.
А потом он поцеловал меня и обнял совсем по-другому, чем раньше. В прикосновениях его стало столько отчаянной нежности, что она угрожала затопить меня с головой. Рейнхард боялся меня потерять. Он впервые (и первый) боялся меня потерять. И я почувствовала себя особенной, единственной для кого-то. Все это было глупой, гендерно обусловленной фантазией, нужной для поощрения женских паттернов поведения во мне.
Но мне хотелось плакать оттого, с какой любовью и бережностью Рейнхард относился ко мне. Когда он отстранился, впрочем, на его губах играла самодовольная улыбка.
— Ты была не совсем в себе три дня. Так что, пока ты не стала острить на тему всей жизни, я, пожалуй, сообщу тебе, что мир нуждается в твоей помощи.
— Это значит, ты нуждаешься во мне?
— В данном случае я солипсист.
И я подумала, что рада участвовать в чем-либо, пусть даже опасном или бессмысленном. Рада быть частью всего, о чем говорил Ханс.
Рада жить.
Глава 17. Косвенный язык и голоса безмолвия
Мы были в безупречном доме, ровно так я его про себя и назвала. Все это было в высшей степени забавным, потому как я очутилась в месте, так похожем на то, что описывал мне Себби. За каждым окном был лес, и мне казалось, будто дороги отсюда нет.
Все было таким красивым, что, в конце концов, казалось ненастоящим, игрушечным. Тонкость каждой незначительной вещицы здесь была фактически декоративной. Подсвечники, шкатулки, шкафчики, ручки на дверях, все было сделано так, словно не имело никакой другой функции, кроме услаждения зрения.
Все эти вещи должны были быть крошечными, чтобы их можно было поместить в кукольный домик. Все казалось мне неудобным — запутанные коридоры, винтовые лестницы, с которых слишком легко упасть, резные узоры на подлокотниках, куда невозможно на самом деле положить руки.
Так что, несмотря на красоту, все вокруг было каким-то болезненно неудобным. Особенная строгость роскоши. Держи спину прямо, ходи осторожно, а лучше стой на месте. Все удовольствие предназначено для глаз, остальное, напротив, должно содержаться в аскетичной суровости. Даже кровать в моей комнате показалась мне, по зрелому измышлению, не слишком удобной. Зато меня окружали прекрасные картины на стенах, роскошные диваны, обитые черным бархатом, белоснежный рояль, укрытый кружевом. Все было таким прекрасным и чужим.