Новеллы, навеянные морем
Шрифт:
Я впервые увидел, как он может быть заворожен чем-то высшим, в обычном состоянии недостижимым, и это не связано с книгами, – когда однажды вместе встретили закат над лиманом. Мы стояли на холме, рядом с большой маслиной.
С большой маслиной? Недоучившийся биолог во мне без надежды, но упрямо противиться – набирать на экране ноутбука «маслина», даже дикая маслина или маслинка, как принято в народе, звучит непрофессионально, пусть и недоучке, но хоть немного зоологу полагается знать кое-что и о флоре, поэтому следует писать – лох узколистый или лох серебристый. Но – маслина, так всегда говорила Динара. Я не смог отучить. Даже убедить, что это скорее кустарник, в этих местах достигающий больших размеров, обретающий мощный ствол и кажущийся деревом. Динара не признавала никаких лохов, никаких на латыни более благозвучных Элеагнусов, даже просторечия с прибавкой
Так вот – мы были на холме. Оттуда открывались не только лиман, но и перешеек, со скалками и растущими на нем маслинами, а дальше – массив моря. Цвет воды в море и в лимане был совершенно разным, лиман и море абсолютно по-разному окрашивались закатными лучами. Море становилось бирюзовым и темнело, лиман делался коричневым, почти черным, их цвета казались несовместимым ни друг с другом, ни с огромным красным солнцем, опускающимся прямо в горизонт. Но это несовместимое, невозможное… существовало. Было безумно красиво. Величественно. Каждую минуту, да если не секунду, освещение менялось, менялись и цвета, они угасали, готовясь стать полностью сокрытыми сумерками и тьмой, но напоследок сияли феерическим блеском. Все три камеры неподвижно висели на мне, есть вещи, которые нельзя передать самой чувствительной пленкой.
Я посмотрел на Голиафа. Глаза его, казалось, были слепы. Или он впитывал в себя всё сразу – последние лучи, окрашенное багровым небо, сияющий простор, ветер на холме. Был погружён в закат. Я почти уверен, он не чувствовал всё богатство цвета, все безумную силу контраста и гармонии, осуществимую только в природе и не подвластную самому гениальному художнику. Но Голиаф чувствовал нечто большее, может быть и недоступное мне.
Так было и с книгами. Голиаф не был глупым, не был и тупым эрудитом, но громада прочитанного не сделала его интеллектуалом, таким как профессор, как кое-кто из моих московских знакомых, биологов, фотохудожников, уникумов фото и киномонтажа. Беседуя с ним, я порой с удивлением обнаруживал, насколько в своих суждениях он оставался деревенским человеком, без преувеличения – дремучим. В нём не было ни полета стремительной мысли, которым я всегда восхищался, даже переполняясь в тот же миг раздражением от хвастливого самодовольства, как в случае с профессором. Не было и глубокой системы знаний, мудрости познания, присущей моему отцу и его окружению. Но у Голиафа было удивительное свойство – прикасаться к этой мудрости, прикасаться, наполняясь светом, переживать это, как откровение, впитывать в себя что-то, что лежало за гранью знания. И с природой в какие-то моменты он ощущал такое слияние. Пусть многие детали цвета, освещения и композиции, видеть и постигать которые я долго и мучительно учился, или восторг от понимания совершенства гармонии сосуществовавших вместе популяций, который я усвоил с детства от людей, что окружали меня, не существовали для него.
Преклонение. Преклонение перед чем-то высшим. И умение прикасаться к этому высшему, вбирать его в себя, становиться его частью. Проникаться гармонией от этого постижения. Вот было главное свойство Голиафа. Этим свойством не обладал больше ни один из людей, которых я знал.
Абсолютным воплощением этого свойства была любовь к звёздам. Именно любовь, знание звёздного неба не стояло во главе.
Как-то я засиделся у него, выбирал книги, потом мы поговорили ещё о чём-то, о чем тогда говорили все – распад страны, в которой мы выросли, полное падение профессионализма во всех областях, нищета учёных и их бегство на Запад. Стемнело, я собрался уходить. Голиаф вышел провожать меня во двор. Звёзды только начали загораться. Случайно коснулись того, как Голиаф много лет назад слушал популярную лекцию по эволюционной биологии, организованную обществом «Знание» в городе, его тогда восхитил лектор, близкий друг моего отца, хотя и ожесточенный его оппонент в научных дискуссиях, я знал этого человека с детства. Юра был потрясён этим обстоятельством, подробно расспрашивал меня о нём. Дул прохладный южный ветер. Звёзды становились всё ярче. И вот тёмный купол неба, буквально усеянный ярчайшими звёздами,
К стыду своему должен признать, я – полный профан в астрономии. Не раз я восхищался звёздами, но просто как рисунком на небе, где там что, никогда толком не интересовался, знал, что есть Большая и Малая Медведицы, есть Полярная звезда, но отличать мог только Луну от Солнца.
Не помню точно, кто из нас первый коснулся в разговоре звёздного неба. Есть какое-то смутное чувство, что возникла пауза, я смотрел вверх, и Голиаф терпеливо ждал, наблюдая за мной, потом, не торопясь, заговорил. К тому моменту мы были уже у ворот, собирались прощаться.
Он говорил долго. Мы вернулись во двор и сели на старые покосившиеся лавки. В конце концов, я лёг на свою, чтобы без напряжения глядеть ввысь, стало больно сидеть, задрав голову.
Мир неба открылся для меня. Я впервые по-настоящему увидел созвездия. Я узнавал историю их открытий. Легенды и мифы, связанные с ними. Речь Голиафа, как тихий журчащий ручей, текущий неспешно, обволакивала меня, опутывала, завораживала. Он показывал мне звёзды, отмечал, как проходят воображаемые линии рисунка, превращавшего для людей древности скопления звёзд в героев мифов и мистических созданий, описывал курьёзы при изучении и описании галактик и планет, читал стихи, посвящённые созвездиям. Зодиакальный круг и Млечный путь вдруг приблизились ко мне. Ничего вокруг не стало, я слился с огромным куполом неба, стал частью Вселенной. Забыл о времени. Забыл о себе, сиюминутными заботами и тяготами живущем на крохотной Земле. Забыл даже о вещающем мне Голиафе, голос которого приворожил меня.
Казалось, он поступал как эрудит, с радостью выливая на подвернувшегося слушателя потоки накопленных сведений. Может, был какой-то слабый элемент этого. Но самым значимым и невероятным представало другое – он как-то передавал мне своё благоговение перед небом. Рассказывая, сам исчезал. Прошли годы, все знания о созвездиях в моей памяти истёрлись, хотя долгое время остатки усвоенного в тот единственный урок ещё путались в голове. Но сейчас, когда я отрываюсь от ноутбука, с помощью которого набираю эти строки, выхожу из палатки и смотрю в африканское небо, понимаю, что также мало знаю о звёздах и созвездиях, как прежде. Но мне никогда не забыть этой ночи во дворе Голиафа. Незнакомые и далёкие звёзды навсегда стали ближе мне. Воспоминание о том, как они мерцают в вышине, порой было единственным средством, хоть как-то защищавшим от печали и безнадежности, что многие годы безжалостно поглощали меня. В ту ночь, даже раздражение Динары, напрасно волновавшейся в лагере экспедиции, пока внимал рассказу Голиафа о небе, не стало привычно обидным, и я легко успокоил её.
Мне казалось тогда порой – Голиаф сумел воплотить в жизнь то, о чём я только мечтал.
Между моей жизнью и тем, как я хотел жить, всегда стояли какие-то неодолимые преграды. То мои собственные лень и изнеженность. То желание родителей видеть мою жизнь иной и их горе от того, что путь, по которому вели мои стремления, чудился им увлекающим в пропасть. То бедность, в которую мы провалились в новые времена, необходимость тяжким ненавистным трудом зарабатывать гроши на хлеб, полная неспособность оплачивать жизнь на природе мою и Динары, фотографии и фильмы, которые я хотел снимать.
Голиаф жил или, по крайней мере, пытался жить в согласии с тем, как мыслил. В гармонии с природой, со звёздами, с мудростью, заключённой в книгах. Он каждый день занимался физическими упражнениями, каждый день читал, регулярно бродил по округе, разговаривая с морем, с лиманом, с холмами, маслинами и степью. Несмотря на работу все будни, утомительную дорогу. Несмотря на глубокое недоумение на лицах и почти не скрываемые ухмылки, которыми встречали почти все вокруг, родня стыдила и стыдилась его. Он будто не замечал этого, оставался беззлобным, кротким. Тихим и умиротворенным. Когда окружающие исходили раздражением, завистью к богатеющим, ощущением своей обделённости.
Но возможно я ошибался, видел Голиафа слишком однобоко.
Работая, он не успевал вести хозяйство, следить за домом. Хотя потребности ездить на работу каждый день уже не было, комбинат, некогда выпускавший огромные боевые корабли, практически встал, занимался мелкими поделками, к которым Голиафа привлекали лишь изредка, но он продолжал жить по заведённому распорядку. В доме, видимо, прежде привык, что за всем смотрела и все организовывала мать, освобождая время для занятий саморазвитием, которые, вероятно, в детстве и в юности, как учитель поощряла.