Новеллы (-)
Шрифт:
Настенька поклонилась смиренно. Кулибин не утерпел и кинул на красавицу быстрый взгляд.
– Нет, товарцу мне покамест не надо, - заговорил Иван Петрович мягко, - а вот зайди-ка ты ко мне, Прокофьич, завтра, этак после обедни, к пирогу: мне с тобой надо потолковать о деле.
– Изволь, батюшка Иван Петрович, изволь, приду беспременно, а по какому дельцу, батюшка?
– Это уж я завтра тебе скажу, а ты только не забудь. Прощайте покудова.
– Прощай, батюшка. Как не прийти, знамо, приду, коли велишь... Кому другому, а уж тебе
Долго еще бормотал Злыгостев, прикипев ястребиными глазами к синей широкой спине удалявшегося степенно Кулибина. Вбежавший впопыхах мужик с кнутом под мышкой прервал его:
– Гвоздков дай-ка, Прокофьич!
III
В кулибинском садике, под навесом, кривая Афимья с утра покрыла белой скатертью круглый стол, а сама все выжидала на кухне у печки, как бы не перестоялся пирог. Иван Петрович, воротясь от обедни, переоделся в шелковую василькового цвета рубашку и пояс с кистями и только что вышел на крылечко, как в калитку раздался почтительный, легкий стук. Барбос на цепи захрипел сердито.
– Отопри-ка, Афимьюшка.
Взошел Злыгостев, примасленный, в новом, на все крючки застегнутом кафтане и с шапкой в руках. Барбос залился на него охриплым лаем, потом сразу умолк и, ласкаясь, запрыгал.
– Проходи, Прокофьич, проходи, не бойся,- говорил Кулибин.
– С праздником вас, Иван Петрович, - кланялся низко Злыгостев. Сморщенное в кулачок лицо его растягивала улыбка, бородка тряслась.- С праздником!
– И тебя также, спасибо! Садись вот сюда, пирог будем есть.
– Пирог-от знатный у тебя,- сказал Злыгостев, обсасывая корявые, все в масле, пальцы.
Хозяин молча положил ему еще. Оба молчали. Афимья убрала со стола. Скоро самовар зашипел; зазвенели чашки.
– Ты расстегнись, Прокофьич, а то жарко.
– И то.
Злыгостев снял кафтан и остался в пестрой полотняной рубахе. Скрюченный, маленький, как цыпленок, прихлебывал он чай, чмокал и дул в блюдце, утираясь.
– Так вот насчет дельца-то того я хочу с тобой поговорить,- начал Иван Петрович.
– Сказывай, батюшка.
– Торговля-то у тебя, знать, не шибко идет, Прокофьич?
– Какая уж моя торговлишка, кормилец? Только званье одно, что торгуем, а то как бы с голоду не помереть.
– А дочка-то у тебя на выданье. Пора бы и замуж.
– Да кто возьмет-то? Бесприданница ведь. Кому охота? Навертывался тут в прошлом годе один, из твоих же мастеров, да в Питер уехал, словно провалился.
– А ты слушай, Прокофьич. Будем так говорить. Отдашь ли дочку за хорошего человека? У тебя товар, у меня купец.
Прокофьич перестал хлебать и воззрился на хозяина.
– Взаправду? Ой! Что ж, коли ты сватом, так тут и толковать нечего. По рукам да и в церковь. А кто жених-то?
Кулибин гладил белую бороду дрожащей рукой; голубые его глаза не смотрели на гостя.
– Да все я же.
– Ты?
– Злыгостев блюдце поставил на стол, замигал
– Честь великая, батюшка. Покорно благодарствую!
Сел и призадумался.
– Что ж ты словно не рад, Прокофьич? Аль боишься, что дочка за меня не пойдет?
– Дочка? Настенька-то? Она из моей воли выйти не смеет. Мое слово закон. Как скажу, так и будет.
– Ну, я эдак не хочу. Ты так и знай, Прокофьич, ежели Настасье Семеновне я не по нраву, насильно венчаться я не буду. Это не по-Божески. Не те времена.
– Эко слово загнул: не по-Божески!
У Прокофьича не то от перцовки, не то от высокой чести голова, видно, закружилась: он смелел и с хозяином чинился все меньше.
– Родительская власть, чай, всё одно что Божья. А который тебе годок, Иван Петрович?
Кулибин покраснел.
– Лет мне, точно что, не мало. Восьмой десяток идет. Да тебе-то что? Помру, всё ее же будет.
– Тьфу! Типун тебе на язык! Зачем помирать? Так это я сбрехнул, спросту! Ей-то, вишь, всего шестнадцать, так я, стало быть, того... да ну тебя и с ней вместе! Это я с перцовки твоей одурел маненько... Ин прощай покамест. А за честь спасибо. Вечером придешь невесту поглядеть?
– Приду.
Прокофьич с поклонами ушел; у калитки зацепил рукавом за щеколду и вырвал из нового кафтана изрядный клок. Впрочем, он этого не заметил. Долго еще по пустынной улице слышался пьяный топот его прерывистых шагов.
Встав из-за стола, Иван Петрович махнул Афимье убирать самовар, прошелся медленно по саду и в раздумье, поглаживая бороду, остановился у забора перед цветущими зарослями желтокудрявых акаций. Они так и гудели. Пчелы из соседского пчельника облепили их дружным роем; тут же басистый, черный, как деготь, шмель, распевая, с налету впивался в нежные лепестки, поджимая бархатное с желтыми полосами брюшко. Ударили к вечерней, и гул колокольный плавно смешался с пчелиным гудом.
IV
Злыгостев с дочерью жил в Ямской слободе, под самым Девичьим монастырем. Домик у него был маленький, старый, с низенькой светелкой наверху: как есть избушка на курьих ножках. Взойдя в полутемную горницу, Прокофьич долго, покачиваясь из стороны в сторону и сопя, всматривался во все углы, но, кроме старых образов с почернелыми ликами и свежей ярко раскрашенной лубочной картинки с изображением Бонапарта, готовящего из вороны суп, ничего не встречал его мутный взгляд.
– Настёнка!
– крикнул он наконец и сел у стола на трехногом стуле.
Настя быстро со своей светелки спустилась к отцу. На ней был праздничный желтый сарафан с разводами и козловые башмаки; к белой стыдливой шее жались скромно голубенькие бусы. Боязливо и открыто глядя в лицо отцу, остановилась она почтительно у порога. Злыгостев ухмыльнулся.
– Ну, чего смотришь? Подь поближе. Что во сне видела? То-то.
Помолчал.
– Глупы вы, девки. Счастья своего не знаете. Сватаются за тебя, слышь!