Новеллы
Шрифт:
БУДУЩАЯ ЖИЗНЬ
Я не жду, что получу признание в будущие времена. Суждение публики постоянно бьет мимо цели.
О публике нашего времени и говорить нечего. История показала нам, насколько афиняне времен Перикла и флорентийцы времен Возрождения были далеки от идеала публики. Если такова сегодняшняя и вчерашняя публика, то легко предположить, каким будет суждение публики завтрашнего дня. Как ни жаль, но я не могу не сомневаться в том, сумеет ли она и через сотни лет отделить золото от песка.
Допустим, что существование идеальной публики возможно, но возможно ли в мире искусства существование абсолютной красоты? Мои сегодняшние глаза – это всего лишь сегодняшние глаза, отнюдь не мои завтрашние. И мои глаза – это глаза японца, а никак не глаза европейца.
Тем более я, простой литератор. Пусть и существует всеобщая красота, но прятать свои произведения на горе [511] я не стану. Ясно, что я не жду признания в будущие времена. Иногда я представляю себе, как через пятнадцать, двадцать, а тем более через сто лет даже о моем существовании уже никто не будет знать. В это время собрание моих сочинений, погребенное в пыли, в углу на полке у букиниста на Канда [512] , будет тщетно ждать читателя. А может быть, где-нибудь в библиотеке какой-нибудь отдельный томик станет пищей безжалостных книжных червей и будет лежать растрепанным и обгрызенным так, что и букв не разобрать. И, однако…
511
Имеются в виду слова из автобиографии великого древнекитайского историка Сыма Цяня (145-86 гг. до н. э.) о том, что один из списков своей книги, дабы она не пропала для потомства, он «вложил в каменный ящик и спрятал на горе знаменитой…"
512
Квартал в Токио, знаменитый книжными магазинами.
Я думаю – и, однако.
Однако, может быть, кто-нибудь случайно заметит мои сочинения и прочтет какой-нибудь короткий рассказец или несколько строчек из него? И, может быть, если уж говорить о сладкой надежде, может быть, этот рассказ или эти строчки навеют, пусть хоть ненадолго, неведомому мне будущему читателю прекрасный сон?
Я не жду признания в будущие времена. Поэтому понимаю, насколько такие мечты противоречат моему убеждению.
И все-таки я представляю себе – представляю себе читателя, который в далекое время, через сотни лет, возьмет в руки собрание моих сочинений. И как в душе этого читателя туманно, словно мираж, предстанет мой образ…
Я понимаю, что умные люди будут смеяться над моей глупостью. Но смеяться я и сам умею, в этом я не уступлю никому. Однако, смеясь над собственной глупостью, я не могу не жалеть себя за собственную душевную слабость, цепляющуюся за эту глупость. Не могу не жалеть вместе с собой и всех других душевно слабых людей…
1922—1926
Из заметок «В связи с великим землетрясением»
Я благонамеренный гражданин. Но Кикути Кану, на мой взгляд, этого качества недостает.
Уже после того как было введено чрезвычайное положение, мы с Кикути Каном беседовали о том о сем, покуривали сигареты. Я говорю «беседовали о том о сем», но, естественно, наш разговор вертелся вокруг недавнего землетрясения. Я сказал, что, как утверждают, причина пожаров – мятеж взбунтовавшихся корейцев. «Послушай, да это же вранье», – закричал в ответ Кикути. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться с ним: «Да, видимо, и в самом деле вранье». Но потом, одумавшись, я сказал: «Говорят, что эти корейцы – агенты большевиков». – «Послушай, да это же в самом деле чистое вранье», – опять стал ругаться Кикути. И я снова отказался от своего предположения: «Может, и в самом деле вранье».
На мой взгляд, благонамеренный гражданин – это тот, кто безоговорочно верит в существование заговора большевиков и взбунтовавшихся корейцев. Если же, паче чаяния, он не верит, то обязан сделать вид, будто верит. А этот неотесанный Кикути Кан и не верит, и не делает вида, что верит. Такое поведение следует рассматривать как полную утрату качеств благонамеренного гражданина. Являясь благонамеренным гражданином и в то же время членом отряда самозащиты, я не могу не сожалеть о позиции, занятой Кикути.
Да, быть благонамеренным гражданином – нелегкое дело.
Сентябрь 1923 г.
Лук
Сегодня вечером я собираюсь в один присест написать рассказ: завтра истекает срок представления рукописи. Я не просто собираюсь, я должен написать его обязательно. Если же вам интересно, о чем я буду писать, придется прочитать то, что следует ниже.
В одном из кафе вблизи Дзимботе [513] на Канда служит официантка по имени Окими. Говорят, что лет ей пятнадцать-шестнадцать, но выглядит она взрослее. Лицо белое, глаза ясные, и хотя нос у нее чуть вздернут, она первостатейная красавица. Волосы у Окими расчесаны на прямой пробор, и к ним приколота незабудка. Так и стоит Окими в своем белом фартуке перед пианолой, словно только что сошла с картины Такэхиса Юмэдзи-куна [514] . Завсегдатаи кафе прозвали ее «популярный роман», – видимо, они имели на то свои причины. Были у нее и другие прозвища. За цветок в волосах ее называли «незабудка», за сходство с американской киноактрисой – «мисс Мери Пикфорд», за то, что она неотъемлемая часть кафе, – «пиленым сахаром», и все в таком духе.
513
Название улицы в токийском районе Канда.
514
Такэхиса Юмэдзи-кун (1884—1934) – художник, в частности, книжный иллюстратор; кун – приставка после мужского имени, носящая фамильярный характер.
Кроме Окими, в кафе есть еще одна официантка, постарше. Зовут ее Омацу. В красоте она не соперница Окими. Разница между ними, как между белым и черным хлебом. Соответственно и чаевые у них разные, хотя служат они в одном кафе. Это не давало покоя Омацу. Ее недовольство росло, а вместе с ним и подозрительность.
Как-то летом в послеобеденное время один из посетителей, с виду студент института иностранных языков, сидел за одним из столиков Омацу и, держа во рту папиросу, пытался закурить. Как назло, на соседнем столе стоял вентилятор, и не успевал молодой человек поднести спичку к папиросе, как ее гасило сильной струей воздуха. Проходившая мимо его столика Окими остановилась, чтобы загородить собой вентилятор. Студент прикурил, его загорелое лицо расплылось в улыбке, и он сказал: «Спасибо». Такая любезность Окими была, конечно, замечена ее соперницей. Тогда Омацу, стоявшая у кассы, подняла поднос с мороженым, который надо было отнести в ту сторону, где сидел молодой человек, и, зло глядя в лицо Окими, с очаровательным женским ехидством произнесла:
– Эй, отнеси-ка ты!
Такие ссоры случались несколько раз в неделю, поэтому Окими почти не разговаривала с Омацу. Она обычно стояла перед пианолой и молча расточала улыбки студентам, которых тут собиралось немало, или посылала молчаливые проклятия раздражавшей ее Омацу.
Ревность Омацу, однако, не была единственной причиной взаимной неприязни девушек. Окими в глубине души презирала Омацу еще и за то, что у нее не было вкуса. Да и не могло быть, ибо по окончании начальной школы Омацу ничем не интересовалась, кроме песенок нанивабуси [515] , бобов мицумамэ [516] и мужчин. В этом Окими была уверена.
515
Жанр популярных песенок.
516
Лакомство из гороха с имбирем.