Новенький как с иголочки
Шрифт:
Неужели так просто и покупается покой? Я смотрю на Шулейкина. Он скромен, вежлив, сдержан... Он хочет мне добра... Но он учит меня подлогам!.. Нет, он хочет мне добра... и себе... и всем. Он учит меня подлогам.. Легко возмущаться и обвинять... Нет, он учит меня подлогам... Нет, он хочет мне добра... Вот он улыбается и кивает мне. Он улыбается, потому что скрутил меня!.. Но в его улыбке - что-то дружеское и теплое. Приятна его улыбка и нужна. Я совсем одинок. Я пока никого не знаю. Кто-то нужен рядом. Клара Ивановна глупа и истерична.
А птицы горланят во всё горло. Их пестрый хор отчетливо слышен сквозь двойные рамы окон.
И Ваня Цыганков, рыжеволосый и косматый, разинув рот, влюбленно вслушивается в их пение. И мне не хочется его будить, отрывать, мешать ему.
Он сидит за партой неуклюже, рассыпавшись на составные части: нога там, рука - в другом месте, голова под солнцем, под последним... Впрочем, никакого солнца и нет...
А Саша Абношкин, сын председателя колхоза, продолжает свою речь:
– ...После этого они поступали в светское общество...
– Как это "поступали"?
Он мнется. Он самолюбив. И колок. Ну ладно, я ведь тоже всё это прошел и знаю. Я тоже самолюбив... Мне только двадцать шесть, а не пятьдесят.
– Как это "поступали"? Это что, учреждение? Школа?
Он молчит. Я сбил его.
– Ну как ты это себе представляешь? Здание такое, да?
– Ну, здание...
– Двери, окна, вывеска над входом, да?.. Написано: "Светское общество", да?
– Кто его знает...
Потом, когда я с грехом пополам вдалбливаю в их неприспособленные, практичные головы эту абстрактную чепуху, Саша Абношкин говорит мне, прищурившись:
– А зачем это нам? Трактор и без этого пойдет.
– Ты это серьезно?
Он усмехается.
– Ладно, - говорю я миролюбиво, - будем считать, что теперь истина установлена.
– А я и раньше знал, - говорит Саша Абношкин.
Голова его вздернута неимоверно. Он старается смотреть на меня сверху вниз. Он из тех, кто участвует в соревнованиях только тогда, когда абсолютно уверен в своей победе. Если он не уверен, он откажется от соревнований. Он будет тайком тренироваться до тех пор, пока не почувствует, что готов выйти и победить. Он начинает огрызаться, презирать, ненавидеть...
– Всякий нормальный человек должен любить читать, - говорю я.
– А вот бабка Прасковья не любит, - медленно говорит Гена Дергунов. Что ж она, ненормальная?
Они объявляют мне войну. Не кровавую, не смертельную, не ожесточенную... Но такую, что держи ухо востро перед их ранней земной мудростью и насмешливостью. Это война добрая. Это означает, что тебя признали... Наверное, это честь для меня, что они снизошли до единоборства со мной. Легкое, изящное "кто - кого", оно ведь нам
– Но оно мешает, - мягко говорит Шулейкин.
– С ними нужно быть построже... Распускать нельзя... всякие вопросики... каламбурчики... Ученик учиться пришел? Вот и пусть учится, а над учителем подтрунивать...
– Мне видней, - говорю я.
– Нет, мне видней, - мягко говорит Шулейкин.
– По диктанту тоже спорили, а вышло...
– Вышел подлог, - говорю я шепотом.
Почему я говорю об этом шепотом?
Он молчит.
– Здорово ты его рубанул, - смеется на улице Виташа.
– А ты-то что же молчал?
– спрашиваю я.
– Да я не успел, - говорит он растерянно.
Ужасно заставлять людей врать и оправдываться...
– Ладно, - говорю я, - замнем. Я пошутил.
– Мне здесь жить, - говорит Виташа.
– Ты-то уедешь. Ты сегодня здесь, завтра - там... А мне здесь оставаться.
А птицы поют...
ПОХОДКА БАЛЕРИНЫ
Она кутается в мамкин платок. И переминается с ноги на ногу. А на ногах ее - старые валенки, подбитые резиной, и большие нелепые латки на тех валенках.
Но когда она делает шаг, в классе становится тихо.
Или это мне кажется?
И она идет в мою сторону. Она идет плавно, слегка покачивается на ходу, как балерина. Это такая особая походка, словно кончиком ноги слегка прикасаются к воде: не холодна ли?
– Скажи-ка мне, Багреева...
А о чем спрашивать - не знаю.
За окнами - голые холмы, серое небо. А может быть, и дождь сыплет... А Багреева держит высоко прекрасную свою голову. Она стоит прямо передо мной, только на меня не смотрит.
В классе очень тихо. Я не должен был ее вызывать первою. Она слишком необычна для этого. Хороша слишком. Еще подумают... Видят ли они, как она хороша?
А она стоит, не глядя в мою сторону, и ее большие ресницы (господи, как нарисованные!) колышутся слегка, подобные мягким темным крыльям.
– Возьмите мел, Багреева.
Для чего этот мел?.. Ну что она будет писать?..
Она берет мел. Маленькая, тонкая ее рука высовывается из рукава. На ней старомодный пиджак. Мужской. А рука маленькая и тонкая. А пальцы красные, и кожа на них потрескалась. И в этих красных, озябших пальцах белый мел...
Я должен обучать ее прекрасным стихам, и она должна научиться не смотреть мне в глаза так пугливо и даже не отворачиваться, и она должна знать себе цену... Бред какой-то!
Там, за окнами, ветхие крыши Васильевки темнеют над оврагом. Знают ли они, для чего я сюда приехал?
– Вы знаете, кто такой Сен-Санс?
Кто-то тихо смеется. Она вздыхает. Она смотрит на меня громадными карими своими глазищами. Она вздыхает. Кто-то смеется. Я листаю журнал и ничего не могу прочесть в нем. Почему я на "вы" с ней?..