Новенький как с иголочки
Шрифт:
Как ему приятно сообщить мне это!
– А ты что, против постельки?
– спрашиваю я.
– Ты считаешь, что это только для городских сибаритов? Да, Виктор Павлович?
– Я пошутил, - говорит он, и сплевывает на пол, и наступает валенком на плевок.
Нет, нет, никаких вопросов. Разве я возражаю?.. Хоть и есть во всем этом какая-то несуразица... Ладно, учись, дурак. Учись высокому искусству веяния овса... Ладно, не спрашивай. Жизнь так коротка... А что, если тот мешок овса, что тебе суждено провеять, и есть главное, во имя которого всё? Учись, дурак... И
– А вы тоже идете в ночной поход?
– спрашиваю у Шулейкина.
– А как же, - говорит он и пытается обнять сам себя правой рукой. Странная манера.
– Почему это он так делает?
– тихонько спрашиваю у Виташи.
– А черт его знает.
– Виташа сплевывает и растирает плевок валенком.
– Ну, теперь началось, - говорит Маракушев, - теперь на месяц... Понеслась!..
– Вам-то уж не впервые, кажется, Николай Терентьевич, - говорит Шулейкин обиженно.
– Вы-то чего возмущаетесь?
– Гы, гы, - растерянно смеется Маракушев, - я не возмущаюсь, я так...
Мы шагаем по грязной дороге. Впереди - овраг. За оврагом - Васильевка. Там - редкие огоньки. Там - Вера Багреева. Она воду несет на длинном изогнутом коромысле.
Все растянулись цепочкой. По одному. Только Виташа идет со мною рядом.
– Надо бы попроще одеться, - говорит он.
– Опроститься?
– смеюсь я.
– Пылью всё забьет... Грязь...
Воздух ночной свеж и чист. И холодок бодрящий. И что-то есть прекрасное в том, как мы движемся по этой дороге. И я иду... Где-то, куда-то, в какую-то Васильевку. Ладно, Виташа, твоя снисходительность великолепна, но я вдоволь порылся во фронтовой земле, и если ты не знаешь, что это такое...
– Ты знаешь, почему у Шулейкина шрам через весь нос?
– спрашивает Виташа шепотом.
Откуда же мне знать...
– Он приударял за одной вдовой тут, а она не хотела... А он в окно к ней полез... Она взяла серп...
– Виташа смеется прямо мне в ухо, - и тем серпом его по носу...
– А может, он любил ее?
– Любил, - шепотом смеется Виташа.
– Любил, - смеется он, когда Васильевка почти вся остается сзади.
– Любил, - смеется он мне в ухо и кивает на крайнюю избу: - Вот здесь она живет. Дочка ее, Вера Багреева, у тебя учится. Как утка ходит... Это мать ее... Вдова эта, - он вертит головой и сплевывает на дорогу.
– Любил...
– смеется он украдкой.
...Я стою у веялки. Я верчу ручку барабана. Вертится легко. Хоть до утра верти.
По сараю гуляет сквозняк. Пыли действительно много. И полова золотая кружится в воздухе. Две керосиновые лампы на столбах висят. Лица у всех медного цвета. Из рукава матерчатого вытекает зерно. И какие-то бабы, закутав платками лица, отгребают его. И кто-то погружает в зерно лопату и сыплет его в подставленный распахнутый мешок.
А я кручу ручку. Рраз... рраз... рраз... Одно и то же.
Проходит с мешком Маракушев.
– Где Виктор Павлович?
– кричу ему.
– Сено в сарае укладывает.
Нашел работенку, сельский житель! Сено... Легкое, как пух, сухое, душистое... сено...
– А Шулейкин?
Маракушев сбрасывает мешок с плеча. Машет рукою куда-то в сторону. Ухмыляется неопределенно.
И этот смылся... Ну ладно. Берегись, Виташа. Я тебя перекручу, я над тобой посмеюсь...
– Вы крутите, крутите, - говорит мне баба.
– А я и так кручу, - говорю я.
– Вот сейчас пиджак сброшу, еще веселей пойдет.
– Не надо сбрасывать, полова по телу разлезется, - говорит другая.
– Жарко, - говорю я.
Там, у Виташи, сено. Оно прохладное и ароматное. Виташа стреляный воробей. Он знает, где получше...
– Вы ее крутите получше, ручку-то...
– Как еще получше? Так, что ли?..
– Да хоть так...
Пожалуйста, могу и так. Как угодно могу. Лишь бы полова эта проклятая не летела в мою сторону... Она забирается за воротник, и маленькие колючие зверьки разбегаются по всему телу, и нет от них спасения. И пыль смешивается с потом. Лезет в нос, в уши, в рот, в легкие...
А вот ходит в распахнутом полушубке председатель колхоза Абношкин (фамилия-то какая!). Он толст и угрюм. И сопит громко. Даже сквозь грохот веялки слышно. Он ходит и понукает... Почему я должен крутить эту ручку?..
Дышать этой пылью?.. Может быть, он будет собирать материал для задуманной монографии о Толстом? А может быть, она и не нужна? И ничего не нужно? Только овес, золотой овес, душистый овес, ядовитый... Только этот несовершенный механизм, унижающий человека?.. Что нужно?
А у Виташи - сено... Проморгал я. Лечь бы лицом в прохладное сено и раскинуть руки, чтобы они отдохнули. И чтобы поясница отдохнула...
Я меняю руки. То левой кручу, то правой. А крутить все тяжелей и тяжелей. А Маракушев по-прежнему щедро овес засыпает в веялку. Так долго не выдержать.
– Вы что-то помногу сыплете!
– кричу я ему. И вместе с криком изо рта моего вылетает комок жеваной пыли и летит в глубину сарая.
А Маракушев всё сыплет. Медное его лицо сосредоточено. Лампы подмигивают со своих столбов. Кружится золотая пыль...
– Давай, давай!
– кричат бабы.
Где это Шулейкин прячется, интересно?
– Директор-то ваш опять у Багреихи под окнами пасется, - говорит мне баба.
Ааа... Ему серпа мало. А может, это любовь? Ну не может он без нее, и всё...
– Она ему не даст, - говорит другая, - разве он ей подходит?
Сейчас, когда кончится всё, я пойду к тому дому. Я его там застану. Я ему всё скажу... Что? Всё, всё. Плевать, пусть обижается! Свет клином, что ли?.. Плевать.
– Покрутите кто-нибудь, - говорит одна из баб, - уморился ведь человек.
– Не надо, - говорю я.