Новочеркасск: Книга третья
Шрифт:
У Зубкова, если он веселел, глаза всегда превращались в две маленькие щелочки.
— А то, что вы вот сказали и запнулись. А хотите, скажу, почему это произошло? Время сейчас такое, что и молодому, и старому рискованно произносить вслед такие слова. Кирпич, падающий с крыши, и тот убивает иной раз. А сколько сейчас свинца нацелено в каждого из нас. Вот она, в чем прежде всего выражается эта самая война. А уж голод, разруха, существование в лютые морозы без угля, это все вторично.
Где-то на другой окраине города забухали зенитки, потом их перекрыли бомбовые взрывы, и снова установилась тишина.
— Уходи, Миша, — ослабевшим
Зубков вздохнул и переступил порог. Стук захлопнувшейся двери он услыхал, когда уже стал подниматься по мостовой вверх по крутой бывшей Барочной улице. Шагая по ней, с грустью оглядывался по сторонам. Сколько раз проходил он здесь, навещая Якушева в дни дополнительных занятий. Сколько раз, борясь с астмой, втолковывал ему, не очень-то восприимчивому к математике, этот добрый старик алгебру и тригонометрию, и, если Зубков, хватаясь за виски, горестно восклицал: «Нет, я больше не могу. Беспредельно туп, очевидно», тот, усмехаясь, беспощадно говорил: «А что такое „не могу“, Мишенька? Чехов сказал, что, если зайца бить по голове, он спички зажигать может. А ведь ты же не заяц, а человек». И едва ли бы стал Зубков инженером, если бы не он, этот старик, полный противоречий. Когда речь заходила о прошлом и настоящем, их роли менялись.
— Пятилетка, заводы гиганты, рекорды, ударники. А вот при царе булка всего три копейки стоила, теплая и самая белая что ни на есть. А у нас в тридцать третьем нормы по карточкам становились все меньше и меньше. Ладно, не спорь, все равно не соглашусь, потому что твоя логика хромает на правую ногу.
— А разве я спорю, Александр Сергеевич. Кто же его из памяти выкинет, этот тридцать третий, когда даже детишки пухли с голоду. История когда-нибудь разберется, отчего он произошел. А мы — люди своего века, и глядеть нам надо только вперед, в будущее.
Александр Сергеевич недовольно махал руками и ворчливо протестовал:
— Ладно, Миша. Ты такой же идеалист, как и мой погибший брат Павел. Давай-ка лучше биквадратными уравнениями займемся. И знаешь, за что я математику обожаю? За то, что это бесклассовая наука. Ей нет никакого дела ни до вулканических извержений, ни до восстаний и революций, ни до того, как одни царедворцы сменяют других, ни до того, когда восходит и заходит наше великолепное светило, именуемое с древних времен солнцем. Математика — красивая, чистая наука.
— Неправда, — горячился Зубков. — Бесклассовых наук нет.
Александр Сергеевич щурил глаза и с подчеркнутой кротостью в голосе восклицал:
— Однако позволь, Миша. Но ведь треугольник был равнобедренным как во времена Диогена, изволившего, пользуясь отсутствием милиции, без прописки проживать в пустой бочке на территории Древней Греции, так и в наши бурные дни. Дважды два равнялось четырем и при нашествии Наполеона на Москву, и в то время, когда мой брат Павел скакал в боевых порядках кавалерии в боях на Перекопском перешейке, и в наши с тобой нынешние времена. Не так ли?
С минуту Зубков озадаченно молчал. А старый Якушев с видом победителя ехидно заключал:
— Ну, так что же? Давай подведем итог. Вот ты и исчерпал, батенька, свои аргументы. Позволю себе заметить, что одно упрямство никогда еще не приводило к победе.
— Неправда, — яростно протестовал Зубков. — А для чего, например, было у буржуев и капиталистов то же самое дважды два. Разве не для того, чтобы обсчитывать темных рабочих и крестьян? Вот и выходит, что та же самая арифметика в руках у одних использовалась для порабощения, а в наших руках для точного учета, потому что учет и есть социализм. А?
Александр Сергеевич не соглашался, и они продолжали спор.
Сейчас Зубков грустно вздохнул, вспомнив об этом. Потом мысли его переключились на иной лад.
Поднимаясь по Барочной улице, Зубков вдруг представил, каким всегда оживленным был этот спуск до войны зимой. Случалось, что в лютые от мороза и ветра дни его, идущего к Якушеву за помощью с тетрадями по геометрии и алгебре, с визгом обгоняли на санках мальчишки, издали начиная кричать: «Дяденька, посторонись!» Попадая на торчащие из снега осклизлые камни, полозья высекали даже искры. А почти напротив якушевского дома была сооружена так называемая «сигалка». Мальчишки насыпали снежный холм, тщательно его утрамбовывали, а затем добросовестно поливали водой. И появилась ледяная горка. Когда санки приближались к ней по крутому уличному спуску, даже у самых отчаянных захватывало дух. А что уж было говорить о девчонках! Скатываясь вниз с Кавказской улицы, они еще на полпути к «сигалке» начинали отчаянно визжать и, не выдержав, резко сворачивали либо влево, либо вправо, стараясь ее объехать. Чаще всего это приводило к тому, что санки переворачивались, и малодушные девчонки вываливались из них, теряя во время падения шапки, галоши, иной раз и валенки. Мальчишки, как правило, направляли санки прямо на пригорок.
На Аксайской считалось шиком перепрыгнуть на санках через «сигалку». Дух захватывало перед этим. Высекая искры, санки на предельной скорости взлетали с ледяного пригорка, и в жуткие, сладостные мгновения такого полета надо было уметь их удержать. Бывало, что, не желая повиноваться неумелым или робким рукам, они накренялись и, сбросив катальщика, становились набок. Потерпевший, почесывая ушибленный лоб или колено, а то и держась за подбитый глаз, виновато отходил в сторону, а иногда и, всхлипывая, ковылял домой под насмешливые голоса товарищей, не потакавших неудачникам и трусам, а зимние прыжки через «сигалку» продолжались своим чередом до полуночи, пока морозный воздух не начинали сотрясать разгневанные выкрики родителей: «Мишка, а ну марш домой!» или: «Васька, только вернись, уж я тебе покажу».
Усмехнувшись, вспомнил Зубков, как однажды Венька Якушев запоздно нагнал его у самой «сигалки», когда замедлить скорость санок было уже немыслимо, ошалело заорал:
— Дядя Миша, посторонись, зашибу!
Зубков уже ничего не мог поделать. И тогда Венька отчаянно взял вправо, вылетел из санок и покатился по земле, несколько раз перевернувшись при этом. Зубков подбежал к нему, помог подняться, участливо осведомился:
— Что, Веня, больно?
— Ерунда, дядя Миша, вот только щека.
Зубков наклонился и в отблесках фосфоресцирующего снега разглядел царапину.
— Ну, как там, дядя Миша? Кровь идет?
— Да есть немного. А ты что, крови боишься? — склоняясь, спросил Зубков.
— Да нет, не крови, — усмехнулся Венька. — Отца с матерью. Они, если кровь увидят, сразу раскудахтаются.
— Так ведь это же от родительской любви, — расхохотался Зубков, но своим смехом мальчика не ободрил.
— Им-то родительская любовь, — рассудительно высказался Веня, — а мне одно расстройство от этих воплей.