Новогодняя ночь
Шрифт:
Воспоминание это стало для старика чем-то необходимым и с годами приобрело некоторую декоративность, приукрашенность от бесконечного повторения. В минуты приступов боли оно так же приходило к нему, но было даже не противопоставлено боли, а по своей обостренности сплеталось с ней…
…Боль так же неожиданно прошла, как и появилась, отпустила внезапно, от нее остался только металлический привкус во рту, да еще слабость. Старик встал с кровати и долго поправлял скомканное одеяло, разглаживая его складки. Внезапно тошнота подступила к горлу. Старик засуетился, вспомнил, что еще не завтракал. Он открыл хлебницу, там на дне валялась засохшая корка, обросшая
Надо было идти за хлебом. Слабость еще не прошла, а старик уже натягивал пальто, стараясь быстрей избавиться от его тяжести. Неожиданно в дверь постучали, и тут же она распахнулась. Светлый квадрат дверного проема почти полностью заслонил широкоплечий мужской силуэт.
Сильные руки сжали старика. Он, пытаясь разглядеть нежданного гостя, пробовал инстинктивно освободиться от этих объятий, и в конце концов не разглядел даже, а почувствовал:
— Колька, сынок!
И вновь объятие закружило старика, пахнуло незнакомыми запахами дорогих сигарет, одеколона.
— Что ж ты, как красна-то девица надушился? — спросил старик. Колька загоготал — радостный, выставив вперед чисто выскобленный подбородок.
И оба они смеялись, глядели друг на друга, понимая, что смеются не этому, и были довольны друг другом, этой встречей. Насмеявшись вдоволь, они устало замолчали, лишь губы их оставались растянутыми в улыбках. Колька опять бросился к старику, прижимаясь ярким влажным ртом к его воспаленной щеке.
…В комнате Колька долго с жадностью глядел на измученное лицо отца с нездоровым оттенком желтизны. Оба молчали, не зная, как продолжить разговор, — ничего не приходило на ум, кроме дежурных неопределенных фраз: «Ну как жизнь? Каким ветром?» А что-то важное ускользало от них, и неуклюжие фразы провисали в воздухе, оставляя чувство неловкости. Колька первый справился с этой отчужденностью и уже затараторил привычно, увлеченный своими проблемами, — глубокая складка врезалась в его лоб, в глазах промелькнула озабоченность.
Старик внимательно следил за его уверенным лицом, притягивающим к себе обаянием, — ему было уже тридцать пять, и черты лица приобрели большую мужественность и сдержанность, но в остальном это был тот же Колька — жизнерадостный, ловкий, красивый…
— С женой-то у тебя как? — некстати спросил старик.
Колька, рассказывающий что-то о своей работе, осекся, запнулся на полуслове, потом махнул рукой:
— А ну ее!
Старик промолчал, чувствуя, как постепенно угасает радость встречи с сыном и надвигается безотчетная усталость. Колька это молчание расценил как деликатность и, не желая оказаться неоткровенным с отцом, пустился в долгие объяснения.
Старик откинулся на спинку стула, прикрыл глаза. Он не видел сына пять лет, он соскучился, в конце концов. Это единственный, любимый сын, та нить, которая связывает его с прошлым. Неужели ему в тягость эта встреча? Нет, он просто устал, и еще этот приступ сегодня. Все поправится, надо только переждать этот трудный момент. И почему же Колька не предупредил о своем приезде? Неожиданные радости всегда с примесью какой-то непонятной горечи.
— Отец, а ты что в пальто-то сидишь? — спохватился Колька, выпрямляясь во весь рост.
— За хлебом я, сынок, собрался.
— Так я сбегаю!
Старик выставил протестующе ладонь:
— Нет, сынок. Ты посиди, отдохни с дороги. А мне все равно прогуляться надо, голова с самого утра болит.
— Да я мигом!
— Нет, нет, — не соглашался старик.
В коридоре он потуже запахнулся в просторное пальто и стал спускаться, осторожно нащупывая одной ногой последующую ступеньку.
На крыльце стояла Платоновна, она поеживалась от пронзительного ветра, но не уходила. Осень разогнала пенсионеров, обживших за долгое лето лавочки, редко кто теперь задерживался на них, спеша в теплые нагретые комнаты. Старик, увидев Платоновну, почел это за добрый знак.
— Здравствуй, Платоновна.
— Здрасьте, — часто закивала она, — ну как дела-то? Язва не мучает? А у меня…
Начался длинный список болезней. Старика сегодня это немного раздражало — он был слишком взволнован, чтобы вникнуть в болезни Платоновны. Но на всякий случай он сказал:
— А ко мне сын приехал.
Платоновна всплеснула руками:
— Да что ты! Вот радость то какая! Вот уж радость, так радость!
Платоновна задумалась, собираясь с мыслями. Старик переехал в новый дом несколько лет назад (бывший его дом был под снос), сам о своей семье ничего не рассказывал, на вопросы о ней отвечал неохотно, говорил, правда, о сыне — что живет в Москве, но, как остальные, не выходил во двор похвастаться письмами, как бы случайно вертя их в руках, пока не спросят: никак вы письмо получили? Молчание старика расценили так, что сын — его выдумка, да и то слишком благополучно и красиво выходило, чтобы быть правдой. Сын живет в Москве, защитил кандидатскую, жена — актриса, дети учатся в спецшколах. Старик, казалось, не замечал этого недоверия и к скупым фразам о сыне ничего не добавлял. Только по праздникам втыкал в трюмо открытки, исписанные мелким неразборчивым почерком с пожеланиями здоровья и долгих лет жизни.
Платоновна спросила старика, кто сын, откуда и, пополнив информацию, с завистью взглянула на старика: ишь ты! А старик неожиданно разговорился, вспомнил Кольку маленьким, какой рос он непослушный и хулиганистый. Бывало, сидят у них гости, а он — тут, как тут, проходит в комнату прямо в ботинках и, едва поздоровавшись, загребает из вазочки со стола половину всех конфет. А сейчас — большой человек, работает в НИИ (особенно произвело впечатление на Платоновну слово НИИ — было в нем что-то многозначительное). Старик и сам не заметил, как стал говорить о сыне с душевным подъемом, нежностью, и отошел от Платоновны успокоенный.
Но теперь, когда не было одной определенной мысли, которая подчиняла бы себе прошлое, уже не сам старик управлял воспоминаниями, а они — им. И прошлое навалилось на него всей своей тяжестью, словно бы мстя. Оно целиком захватило старика, сплетая в разноцветный клубок все прошедшие события, нагромождая одно на другое, и старик едва выдержал эту внезапную перемену своего сознания.
…Вот они с женой Зинаидой идут из роддома, отказавшись от такси, не задерживаясь у трамвайной остановки — холодный апрельский день. Они несут поочередно маленький, влажный от весеннего ветра сверток, ступая прямо в расплескавшиеся по дороге лужи, улыбаются и словно стараются оторваться от толпы родственников и знакомых, идущих за ними следом и сжимающих в руках букеты цветов.
Вот последнее письмо от Зинаиды: как ни странно, даже нежное, просит прощения: «Люблю его, не могу». И потом — постаревшая, под руку с тем — некрасивым, моргающим, с неровной челкой, в брюках мешком. А он стоит у двери и не пускает их в квартиру, и Колька, обхвативший его сзади ручонками, не пробьется к матери. Она не просит отдать Кольку, на прощанье говорит печально:
— Ты женись, Кольке легче будет.
И его слова:
— Зачем приходила-то?
Оглядывается: