Новые безделки: Сборник к 60-летию В. Э. Вацуро
Шрифт:
Стихи начинаются с прославления Александра I («God protect brave Alexander»), с которым Скотт тоже был знаком: в 1815 году Скотт был в Париже, где находился тогда английский посол в России лорд Каткарт (Catheart). Посол пригласил Скотга на торжественный обед, на котором представил романиста русскому царю (25, 500).
Вторая и последняя строфа стихотворения посвящена Николаю:
Hail! then, hail! illustrous Stranger! Welcome to our mountain strand; Mutual interests, hopes, and danger Link us with thy native land. Freemen’s force, or false beguiling, Shall that union ne'er divide, Hand in hand while peace in smiling, And in battle side by side. [558]558
Veises, composed for the occasion, adapted to Hydn’s air.
Вернувшись домой, Николай проводил вечера с молодой женой за чтением Вальтера Скотта. В его библиотеке находилась хорошая подборка романов Скотта, и супруга императора давала их читать своим фрейлинам (12, 10).
Николай не был большим любителем художественной литературы. Он постоянно путал Гоголя с В. Соллогубом и никак не мог собраться прочесть «Мертвые души» (21, 375–376, 438). Читать пьесу Пушкина ему было скучно и тяжело. Тем более что рукопись была грязная, с поправками — другой у Пушкина, когда он получил запрос Бенкендорфа, не было. Узнав, что драматический текст чем-то похож на знакомые ему и привлекательные романы, император по-читательски простодушно захотел увидеть русский исторический роман скоттовского типа, которого в России в 1827 году еще не было. Он начертал на первом листе «Замечаний» известную резолюцию: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена если б с нужным очищением переделал комедию [559] свою в историческую повесть или роман на подобие Вальтер Скотта» (15, 415).
559
В представленной царю рукописи «Борис Годунов» назывался «Комедия о царе Борисе и Гришке Отрепьеве».
Фактически это было запрещение печатать трагедию. Приговор царя оказался более суровым, чем мнение не только Булгарина, но и Бенкендорфа, написавшего Николаю: «…с немногими изменениями ее <пьесу. — М.А.> можно напечатать…» (15, 415).
Пушкин отказался от царского предложения («…я не в силах переделать однажды мною написанное» (15, 415)). Зато за выполнение поставленной царем задачи взялся Булгарин и написал свой роман, разумеется, вполне в «монархическом духе». В этом романе он последовательно осуществил все отмеченные в «Замечаниях» «вальтерскоттовские» принципы и приемы.
Прежде всего следует отметить обилие диалогов, которые, особенно в 4-й части, превращаются в многостраничные почти самостоятельные драматические сцены, чего не встречается у Скотта. Булгарин считал это важной особенностью своего романа, он писал, что «дал новые формы… Русскому Историческому Роману, соединив драматическое действие с рассказами и вводными повествованиями» (5, ч. I, XXVII). Как и Скотт, Булгарин стремится к историческому правдоподобию, изображению «естественного вида исторических событий».
Свои взгляды на исторический роман Булгарин изложил в предисловии к первому изданию. Несомненно, в его сознании как некий образец и основная точка отсчета присутствовала структура романов Скотта.
Прежде всего Булгарин ставит вопрос об историческом правдоподобии своего романа. После Скотта обязательным для исторической беллетристики стало правдивое, с большими или меньшими допусками, изображение событий, как они были описаны в исторических сочинениях и исторических источниках. «Завязка его <романа. — М.А.>, — пишет Булгарин, — история. Все современные гласные происшествия изображены мною верно, и я позволял себе вводить вымыслы там только, где история молчит или представляет одни сомнения. <…> Вымыслами я только связал истинные исторические события и раскрыл тайны недоступные историкам» (5, ч. I, VII–III).
Булгарин здесь очень глубоко и точно формулирует сущность художественного открытия, сделанного Скоттом: связь между научным фактом и художественным воображением, синтезированную в историческом романе. (Ту же мысль впоследствии развил Ю. Тынянов в своем известном несколько
На деле изучение истории было у Булгарина не очень тщательным (далеко не таким, как у Н. Полевого, И. Лажечникова, Пушкина в «Капитанской дочке»). Основным источником, как и большинству русских исторических писателей начала XIX века, служил ему Карамзин. Читал Булгарин и польских историков, о которых он упоминает в примечаниях, и опубликованные к тому времени сообщения иностранцев о событиях «смутного времени». В частности, важным источником для него, как и для Пушкина, были записки капитана Маржетерта. Важна, однако, была не тщательность исторических изучений, важен был принцип: история лежит в основе художественного повествования. Булгарин тщательно соблюдал этот принцип и снабдил, по примеру Скотта, свой роман обильными историческими примечаниями и ссылками на источники.
Следующая важная проблема, о которой говорит Булгарин в предисловии, — это характеры героев его романа. Здесь перед Булгариным возникли сложные задачи, ибо он далеко отошел от типовой композиции романов Скотта, у которого передний план всегда занимают вымышленные персонажи, и проблема исторического правдоподобия для наиболее активно действующих героев, таким образом, не возникает. В «Димитрии Самозванце» все основные (в отличие от Скотта) и многие второстепенные персонажи — исторические личности. Булгарин настаивает на том, что их изображение в романе соответствует исторической правде: «Все исторические лица <а их, как мы говорили, большинство в романе. — М.А.> старался я изобразить точно в таком виде, как их представляет история. Роман мой можно уподобить окну, в которое современник смотрит на Россию и Польшу при начале XVII-го века: многие исторические лица видны через сие окно, но описаны они столько, сколько глаз историка мог их видеть, и по мере участия их в происшествии» (5, ч. I, IX).
Булгарин, таким образом, поставил перед собой весьма сложную художественную задачу, которую, однако же, выполнить не сумел. Это относится прежде всего к протагонисту романа — Дмитрию Самозванцу. Булгарин считает его лицом неизвестным и, цитируя Митрополита Платона, пишет: «…сей первый самозванец не был и Гришка Отрепьев, дворянина Галицкого сын, но некто подставной, от некоторых злодеев выдуманный и подставленный, чужестранный или россиянин…» (5, ч. I, V).
В отношении личности Самозванца Булгарин и митрополит Платон предвосхищают взгляды позднейших историков (Платонов, Ключевский), считавших личность Самозванца не установленной [560] . Однако это не существенно для художественного изображения Димитрия. А здесь-то и постигла Булгарина неудача. Его Самозванец нисколько не похож на героев Скотта, молодых и наивных, нащупывающих свой жизненный путь в сложной, конфликтной обстановке конфронтации, борьбы разных политических сил.
560
Современный исследователь считает Самозванца Григорием Отрепьевым (19; 20).
Димитрий появляется на первой странице романа под именем Иваницкого, и действие начинает стремительно и занимательно развиваться. Иваницкий то переводчик в польском посольстве, то монах, то простолюдин. Читатель (и это соответствует концепции Булгарина) не знает, кто он по происхождению, и так и не узнает этого до конца романа. Внешне положение Самозванца похоже на положение героев Скотта. Он также находится между двумя лагерями, русскими и поляками. Однако сходство здесь мнимое. Герой Булгарина не ищет своего места между ними, а использует их оба и даже третий лагерь (запорожских казаков) в своих эгоистических, честолюбивых целях.
Отказавшись от уроков Скотта или не сумев ими воспользоваться, Булгарин сделал своего Самозванца романтическим героем байроновского типа, и романтические штампы преобладают в его изображении. Следовать байроническому образцу было легче, чем более сложному, привязанному ко времени и среде герою скоттовских романов. Тем более что метод Байрона после гениальных пушкинских опытов был уже прочно усвоен русской литературой, а образцов вальтерскоттовского романа в России еще не было.
Необузданные страсти кипят в душе Лжедимитрия, он противоречив и борется сам с собою, как и подобает романтическому байроническому герою, но отнюдь не вальтерскоттовскому Веверли или Мортону: «Душа твоя пламень, тело закаленная сталь, а ум твой сколь ни высок, еще не укрепился до того, чтоб обуздывать страсти. Душа твоя не может оставаться в покое: без впечатлений она потухнет, как огонь без вещества. Две сильнейшие страсти, требующие всех сил жизни, любовь и честолюбие, имеют на тебя самое сильное влияние» (5, ч. II, 159). Такими готовыми и маловыразительными клише характеризует Самозванца один из персонажей романа.