Новые марсианские хроники
Шрифт:
–Уедем, уедем в Израиль, – говорила мать. – Твой отец, дурак, не послушался, не уехал, так будь хоть ты умный. Ты же видишь, что творится. Отец всё на что-то надеялся, что станет лучше. Не станет, никогда в этой стране лучше не станет…
Эти разговоры про отъезд в Израиль в их семье шли, сколько Соловейчик себя помнил.
Мать, из старого раввинского рода, интеллигентная и когда-то красивая своеобразной семитской красотой, всю жизнь преподавала русскую литературу на филологическом факультете, но так и не оторвалась от еврейских корней. Даже сына, когда он родился, она хотела назвать на еврейский манер Беньямином или Вениамином. Однако отец в итоге настоял, чтобы ребенка записали Валерием, рассудив, что с мальчика достаточно еврейских отчества, фамилии и внешности.
Когда
Однако уехать отец не мог. Он был инженером на заводе, внешне сугубо мирном и гражданском. Однако в недрах этого завода делалось что-то такое, что советское государство хотело хранить в большом секрете. В общем, отца из страны не выпускали, как носителя секретной информации. Да он не особо-то и рвался.
Отец от природы был человек несмелый и нерешительный. Получив в институте техническую специальность, он тянул инженерную лямку на заводе и, в принципе, был всем доволен. Есть квартира, семья, стабильная зарплата – чего ещё надо? Жизнь расписана на десятилетия вперёд. Отца вполне устраивала эта устоявшаяся жизнь добропорядочного советского мещанина. Ни антисемитские шуточки, периодически отпускаемые в его адрес, ни негласный карьерный стопор из-за неправильной национальности, ни дефицит в магазинах особо не смущали его. Он воспринимал это как неизбежность. Жизнь несовершенна, и гнаться за химерой лучшей доли где-то там, на чужой земле, жертвуя привычным бытом, он был не готов.
В этом был их главный с матерью конфликт, длившийся всю жизнь. Что больше двигало матерью в этом стремлении уехать в Израиль, зов крови или стремление к лучшей, как ей казалось, жизни, Соловейчик так до конца и не понял. Скорее всего, то и другое понемногу. Она носила могендовид, читала еврейские молитвы и даже безуспешно пыталась приучить их с отцом к кошерной пище. При этом злым шепотом, временами переходящим в змеиное шипение, ругала советскую власть, говорила, что никогда в «этой стране» не будет нормальной жизни, что мы здесь чужие, наша настоящая родина там, в Израиле, и она ждет. По вечерам мать сквозь треск глушилок любила слушать «вражьи голоса», повергая отца, члена партии, в неизменный ступор.
Слушая эти бесконечные препирательства матери с отцом, Соловейчик, естественно, пытался понять, чья позиция ему ближе и кто же он сам такой. Под влиянием матери он одно время даже следил за ближневосточными делами и бесконечными арабо-израильскими разборками. Даже пытался учить иврит. Но потом враз бросил, четко осознав, что все это не его. Никакого зова крови, влекущего в опаленные солнцем пески Ханаана, он в себе не чувствовал. Не чувствовал он близости и к смуглым людям со странными именами, бьющимся за эти пески со своими соседями арабами. Все это было далеким, чужим и неинтересным ему, глубоко русифицированному белорусскому еврею, который и о еврействе своем давно бы забыл, если бы ему постоянно не напоминали.
С какого-то момента в бесконечных семейных разборках об Израиле Соловейчик однозначно склонился на сторону отца, чем окончательно подкосил мать.
Годы шли, мать старела и все отчетливее ощущала, как утекает, как тот ханаанский песок сквозь пальцы, ее несостоявшаяся мечта. Чувство несбывшегося и не оправдавшегося, неправильно и не так прожитой жизни, наполняло ее злобой, которую она все чаще обрушивала на отца. Перепадало и Соловейчику, но сына она не винила, считая жертвой неправильных отцовских установок.
Отец, спасаясь от домашнего террора, стал все чаще прикладываться к бутылке. Атмосфера в их тесной хрущевке становилась все более тяжелой и отравленной, и это была одна из причин, почему Соловейчик с такой готовностью откликнулся на сперва показавшееся ему безумным предложение профессора Бурцева.
Когда Соловейчик был уже на Урале, жизнь
Вместе с новым статусом пришли и причитающиеся материальные регалии: новая прекрасная квартира, автомобиль – сначала служебный, а потом и личный, доступ к спецраспределителю дефицита. Мать, оглушенная столь стремительными и радикальными переменами, казалось, даже позабыла о своем обетованном Израиле.
Но счастье оборвалось так же быстро и внезапно, как и началось. Годы стрессов и нездорового образа жизни не прошли для отца даром. Сердце у него прихватывало уже давно. А тут и новые неурядицы подоспели. Страна рассыпалась, экономика разваливалась, а вместе с ними летели к чертям и все те стратегические секретные и полусекретные производства, на которых держалась советская империя. Включая и завод, на котором всю жизнь проработал отец Соловейчика и во главе которого оказался в столь неудачное время. В общем, закончилось все обширнейшим инфарктом, который его и убил.
Мать осталась одна, на скудной пенсии, стремительно сжираемой инфляцией, и теперь, когда Соловейчик вернулся в осиротевшее родительское гнездо, принялась третировать его с удвоенной силой насчет израильской эмиграции. Самое неприятное, что и возразить-то ей особо было нечем. Действительно, ничего хорошего ждать в этой стране не приходилось. Кто мог, собирал вещи и уезжал. Уезжали последние евреи. Уезжали ученые и специалисты. Уезжали молодые женщины, спешно выскакивая замуж за богатеньких и не очень иностранцев.
Но Соловейчик уехать не мог. Для осуществления его замысла ему нужно было это безвременье, где никому нет друг до друга дела, где отменены почти все правила и нормы, и именно поэтому можно осуществлять даже самые фантастические задумки. Но объяснить это матери он тоже не мог.
Однако, прежде чем приступить к задуманному, нужно было как-то позаботиться о хлебе насущном. Тем более, затея Соловейчика предполагала серьезные материальные вложения. Буквально на следующий день, как Соловейчик объявился в Минске, ему позвонили. Звонил бывший коллега по научно-исследовательскому институту, в котором Соловейчик работал до того, как уехал в «почтовый ящик». Коллега дослужился до директора института и теперь звал Соловейчика в свои заместители. Соловейчик аж присвистнул. Его, неблагонадежного еврея, покинувшего когда-то институт в ранге рядового научного сотрудника! О, времена действительно круто изменились. Впрочем, Соловейчик прекрасно понимал, что зовут его не от хорошей жизни, а от безнадёги. Раньше их институт работал на весь Союз, в связке с другими институтами – в Прибалтике, на Украине, в России. А теперь что? Фундаментальная наука – удел больших, сильных и амбициозных. Она нужна там, где есть размах – где нужно покорять тундру и тайгу, взрывать горы, поворачивать реки, летать в космос. Все это было в СССР. Это в СССР он, потомок местечковых евреев, мог объединиться ради решения космических задач с русским сибиряком Бурцевым, в жилах которого текла изрядная примесь какой-то то ли монгольской, то ли татарской крови. Их «почтовый ящик» был настоящим плавильным котлом, в котором варились выходцы со всех концов огромной страны. Они были в первую очередь людьми и учеными, а не русскими, украинцами, татарами или узбеками. Теперь советская наука мертва. Всё, что в ней было ценного, заберут и вывезут. Этот пир грабежа Соловейчик уже видел – там, на Урале, в своём бывшем закрытом городке. А остатки, все эти институты и лаборатории, будут влачить жалкое существование, постепенно умирая. Сесть в кресло замдиректора обреченного института – всё равно, что стать помощником капитана тонущего корабля. Поэтому Соловейчик вежливо пожелал своему бывшему коллеге успехов и отказался от его предложения.