Новые работы 2003—2006
Шрифт:
Люди продолжали действовать, рассчитывая, что что-то все-таки удастся, – как Твардовский в журнале «Новый мир», при огромном, еще почти неописанном (в отличие от роли редколлегии) споспешествовании своей редакции. Так действовала и С. В. Житомирская, заведуя Отделом рукописей главной библиотеки страны.
Среди прочего в задачу этих людей входило восстановление памяти о личностях. Но встречный, властный поток продолжал, «возвращая» одни имена, вымывать из употребления другие (для десятилетия после 1956 года такими оказались имена Сталина, Берии, Молотова, Маленкова, Кагановича, а затем – Хрущева; позже их сменили совсем другие имена) или менять их оценки. И всякий раз новое колебание становилось обязательным для всех. Характерный пример из мемуаров С. В.: к столетию библиотеки (1962 г.) готовили коллективную монографию, и
«уже на одном из первых заседаний редколлегии, где обсуждался план-проспект будущей книги, решили не упоминать никаких имен. В условиях, когда то и дело менявшаяся оценка деятелей
С конца 1950-х и особенно в 1960-е С. В. сталкивалась с теми, кто прошел лагеря и ссылки и впервые объявился в советской публичной реальности. Нередко это были те, кто в ее юности, а то и в зрелых годах, принадлежал к чуждому ей слою, не вызывавшему интереса и сочувствия. Теперь это были близкие и интересные ей люди. Я была свидетелем того, как исчезала для нее граница между тем миром и этим, как С. В., втайне гордившаяся, думаю, своим, так сказать, легальным и даже номенклатурным (только без всяких пайков и приплат) положением – ведь оно давало и возможность делать дело, что для нее уж во всяком случае было важнее материальных прибытков, – начинала чувствовать близость к людям оттуда как своего поля ягодам (в доме А. А. и В. Г. Зиминых они давно были своими).
В 1960-е годы, во второй половине особенно, изменился характер комплектования – наследники фондообразователей пришли в себя после многолетнего страха; прошлое перестало быть составом преступления, в архивохранилища потекли личные архивы, в особенности – архивы ХХ века [749] . Мы в Отделе рукописей ГБЛ не только спешили успеть собрать, чтобы сохранить (еще не раздались в полный голос начальственные вопросы 1970-х – «А зачем?»), но занимались активным комплектованием – побуждали этих людей к созданию новых документов: мемуаров.
749
Подробнее об этом времени, как и о 1920–1950-х годах, – в нашей статье «Архивы в современной культуре: Записки бывшего архивиста» (Красная книга культуры. М., 1989. С. 381–395). Параллельно пошел другой процесс, кратко и точно очерченный недавно в упомянутых воспоминаниях Р. Ш. Ганелина. Он описывает, как в середине 1960-х оказался в Москве в ЦГАЛИ: «На столе стоял вынутый кем-то каталожный ящик, в котором среди карточек с громкими писательскими именами мне попалась фамилия здравствовавшего московского литературного критика. “Этот ящик из картотеки упоминаний или из перечня фондов?” Когда заведующая залом ответила мне, что это личные фонды, и я растерянно показал найденную мною карточку, она, улыбаясь, сказала, что с некоторых пор личный фонд в архиве наряду с дачей, автомобилем и гаражом вошел в состав джентльменского набора, то ли большого, то ли малого. С самого утра эти фондообразователи занимают очередь в директорский кабинет, иногда всего с несколькими листками в руках» (Ганелин Р. Ш. Указ. соч. С. 113–114).
И это значит, что, не обсуждая этого друг с другом и даже, может быть, не говоря внятно самим себе, уже понимали, что сие царствие – не вечно, что документы, его обличающие, будут востребованы, подымутся из нашего хранения в подвале Пашкова дома на свет Божий.
Дряхлел режим, одновременно стремясь закручивать гайки, – и возрастала роль личных усилий. В этом была специфика общественной ситуации. Но идти или нет навстречу этому – было дело личного выбора тех, кто ставил перед собой такой вопрос.
С. В. неуклонно шла по давно избранному пути. Ее общественная и научная репутация стала важной частью репутации отдела: «там работают порядочные люди» – такая аттестация в те годы много значила. Люди несли к нам те материалы, которые по своему характеру вполне могли быть переданы и в ЦГАЛИ: верили, что документы не останутся долгие годы под спудом – и в то же время информация о них не будет доложена «куда следует».
Только в Отделе рукописей ГБЛ записывали без «отношений» исследователей с ученой степенью и членов творческих союзов.
– Зачем вообще нужно «отношение»? – поясняла С. В. со своей излюбленной позиции логики и здравого смысла. – Чтобы мне кто-то подтвердил, что человек способен работать с документами. О кандидате и докторе наук мне это подтверждает ВАК, а о члене творческого союза – те, кто его туда принял.
Такая позиция администратора была уже в 1960-е, а тем более в 1970-е годы редчайшим исключением – каковым остается, впрочем, и сегодня.
И, конечно, – ее особая роль в характере, приданном в эти годы «Запискам Отдела рукописей», ежегодному печатному органу, ответственным в точном смысле этого слова редактором которых она была. (А сколько приходилось видеть тогда же безответственных? То есть – ничего на себя не бравших, потому что ни за что не желавших отвечать). В середине 1960-х (когда я пришла в Отдел) у нее были свои, сложившиеся представления и о том, что непременно надо использовать возможности времени на полную катушку, и о том, как именно надо действовать. Меня взяли, собственно, «под юбилей» – надо был готовить юбилейный номер «Записок» (С. В. пишет, как готовились к 50-летию советской власти), а в Отделе не было специалиста по советской литературе. Договариваясь со мной об обзоре архива Фурманова, она (уже имевшая обо мне некоторое представление, потому что рекомендовал меня ей П. А. Зайончковский, с которым мы говорили на политические темы откровенно) настоятельно советовала ориентироваться на обзор материалов о религиозном сектантстве в фонде В. Г. Черткова. Дословно помню ее наставление:
– Понимаете, такой щекотливый материал он сумел провести в печать замечательно – поставил в самом начале забор! А дальше излагал все, что ему нужно. Вот и вы поступайте так же!
В коротком предварении, отделенном от основного текста тремя звездочками, А. И. Клибанов (позже мы познакомилась, не раз беседовали) кратко говорил о фонде Черткова в целом, о месте данных материалов, цитировал слова Ленина о толстовцах («… и потому совсем мизерны заграничные и русские “толстовцы”…») и резюмировал:
«Ленинская характеристика толстовцев служит путеводной нитью при изучении относящихся к их мировоззрению и деятельности материалов фонда» [750] .
В те годы это был один из способов, широко применявшийся и по-своему эффективный (известное – плюнь да поцелуй у злодея ручку). Но среда гуманитариев уже стратифицировалась; ни я, ни кто-либо из узкого круга наших с А. П. Чудаковым тогдашних единомышленников к этому времени уже не могли и помыслить о том, чтобы печатно опираться на Ленина: он был для нас неупоминаемым, не говоря уже о печатном признании «путеводной нитью». Было ясное понимание того, что если нельзя сказать не только всей, но даже половины правды, то ни в коем случае нельзя ни в одной фразе лгать, пускаться в демагогию и т. п., что вообще весь предлагаемый в печать текст должен быть единым. Тут важна еще разница между историками литературы и историками – первые уже отвоевали себе некоторые права, а вторые по-прежнему находились в плену обязательного следования некоторым «марксистско-ленинским» догмам; хотя и здесь были исключения [751] .
750
Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 28. М., 1966. С. 46.
751
Например, в «Записках Отдела рукописей» тех же лет в обзорных статьях научной сотрудницы отдела Н. В. Зейфман, ученицы П. А. Зайончковского, не встречалось фраз, которых она могла бы впоследствии стыдиться, – и это тогда же было очень даже замечено ее старшими коллегами.
Всего за год до этого я в кандидатской диссертации ставила эксперимент на себе и на 358 страницах текста про советский литературный процесс 1930-х ни разу не упомянула «социалистический реализм», а также не сослалась в тексте на тогдашнего генерального секретаря КПСС (а это, конечно, входило в непременный диссертационный этикет), – и защитилась (просто никто не догадывался попробовать). Решила рискнуть и тут. Я мало знала о Фурманове, изучение материалов его архива (это были в основном дневники, причем анализ рукописей заставил предположить существование двух параллельных дневников) дало совсем новую для меня, весьма выразительную и никак не вписывавшуюся в давно сложившиеся и зацементированные каноны повествования о советском классике картину. Ее я постаралась передать – безо всяких оценок, как того и требует строгий жанр обзора архивного фонда. Приведу лишь один фрагмент – чтобы стали понятны посвященные этому моему печатному тексту страницы мемуаров и то, в какую игру, не страшась, охотно играла С. В.
«Среди неопубликованных и важных по значению мемуаров следует назвать занявшую большое место в дневнике запись об истории с ответственным работником Кинешемского совета Г. Цветковым, в которой Фурманов, как явствует из дневника, сыграл немаловажную роль. Первая запись на эту тему названа: “Игра со смертью”. “И страшно и весело играть со смертью. Со смертью, т. е. с чужой жизнью, которая вот-вот может оборваться. Гр. Цветков накануне смерти. Он, может быть, назавтра же будет расстрелян. Коммунист, работник прошлой революции, человек; с неутомимой энергией и лютой ненавистью к буржуазии…” (л. 37об.). Далее рассказано, что этот человек оказался замешанным в растрате, кутежах и т. д. Фурманов <…> анализирует собственные ощущения: “Я способствовал тому, что черная туча над Григорием Цветковым опускалась все ниже и ниже. <…>”. <…> Он объясняет, что “никакого предубеждения” к обвиняемому у него нет <…>. При более подробном разбирательстве “дела Цветкова” отпадают одна улика за другой. <…> Запись “Цветковщина” начинается словами: “Разумеется, совершеннейшая неправда, будто все дело раздуто работниками Губ. центра на основании каких-то личных столкновений, отношений и прочего. Разумеется, ересь, когда нас, обличавших Цветкова и цветковщину, обвиняют в пристрастности и односторонности” (л. 110об.). И здесь же автор дневника признается: “слишком пламенно мы взялись за это дело”<…>» [752] и т. п.
752
Чудакова М. О. Архив Д. А. и А. Н. Фурмановых // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 29. М., 1967. С. 117–118.