Новые работы 2003—2006
Шрифт:
… Когда она пишет, что к моменту поступления в Отдел рукописей «никогда в жизни не держала в руках подлинного документа, а тем более рукописной книги, и понятия не имела о том, как их описывают», – тем, кто узнал ее двадцать с лишним лет спустя, в высшей степени странно читать эти строки. Казалось, знание архивного дела было ей дано изначально. Умение учиться, впитывать новые знания, как и умение развивать, доводить до осуществления захватившую идею были важнейшими ее чертами. Причем идеи даже чаще были высказаны кем-то другим – это совершенно неважно, потому что в России никогда не было недостатка идей, но всегда наблюдался дефицит их воплощения и воплотителей.
Но вернемся к соображениям, высказанным ранее, и продолжим их.
В первые советские годы было, как известно, немало тех, для кого Великая Утопия, провозглашенная целью нового социального устройства, оказалась зажигательной, послужила сильнейшим импульсом и стимулом. В первую очередь – для людей искусства. Был в этом несомненный пафос именно для тонкого, даже тончайшего и тем особенно драгоценного слоя российской интеллигенции – тех, для кого политика не имела цены вне искусства. Это и были те, кого можно называть истинно художественной интеллигенцией (позже власть стала именовать их преемников творческой интеллигенцией [725] ),
725
Комментарием к этому типичному советизму, почему-то остающемуся в ходу, служит хотя бы следующий текст: «Следует отметить, что наиболее активно муссируются [в печатном тексте ошибочно – “массируются”] слухи вокруг дела Бродского в кругах творческих интеллигентов еврейской национальности» (Записка КГБ <…> в ЦК КПСС о процессе над И. Бродским – 20 мая 1964 г. // История советской политической цензуры: Документы и комментарии. М., 1997. С. 143).
Вскоре исчезло и творившее под аркой этой радуги поколение [726] . Но они дали особую краску времени. Она далеко не сразу выцвела – окрасила в какой-то степени еще и начало 1930-х и даже тронула вторую их половину. Полуосознанное воспоминание об этом – о том, как «Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля», – и порождает, заметим, в обществе сегодняшнее умонастроение, в котором ощутима ностальгия по советскому и нежелание «мазать все черной краской».
726
«Я думаю, что некоторым из нас – родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 900-х годов – судьба рано состариться, все съесть рано в жизни. Лодки, рифы, все от океана…» – писала Зинаида Райх Лиле Брик 21 августа 1931 г. (Катанян В. В. Лиля Брик и другие мужчины. М., 1998. С. 151). Здесь выражено как раз то, что и произошло через шесть-семь лет: пистолет Маяковского оказался стартовым. «Рано состариться» – то есть рано погибнуть. Именно об этой судьбе говорит З. Райх – но только не полностью сознавая смысл своих слов, медиумически.
Она точно намечает границы поколения, которые для меня (не знавшей, конечно, о ее письме) неожиданно обозначились в 1981 году на выставке «Москва—Париж: 1900–1930». Так как под каждым из портретов тех, кто создавал искусство этих тридцати лет, стояли даты жизни и смерти, постепенно с непререкаемой ясностью обозначились два факта:
1) искусство первых пятнадцати пореволюционных лет делали не люди рождения 1870-х или 1880-х годов, а главным образом – именно 1890-х (т. е. того самого «десятилетия», о котором и пишет З. Райх);
2) большинство из них, внеся свой огромный вклад, погибли в молодом возрасте насильственной смертью во второй половине 1930-х, вырванные из процесса уже в середине 1930-х.
Зинаида Райх почувствовала в смерти Маяковского будущую судьбу поколения – но, возможно, ее внутренний взор не в силах был взглянуть в лицо будущей своей ужасной смерти. Возможно, равноописывающими судьбу поколения будут как слова «все съесть рано в жизни», так и совсем иные – «Вкушая, вкусих мало меду и се аз умираю».
Интенсивность самоотдачи входила в состав этой краски важным компонентом.
«Люди, заполнившие просторные улицы спокойного провинциального города, изменившие весь его облик <…>, незнакомые друг другу, эти люди вошли сюда совсем по-особенному: <…> как посланные или позванные судьбой ради какого-то дела. Они вошли и жили здесь жизнью большого напряженья, повышенной траты энергии. И воздух в то время, казалось, стал ярче, <…> и время неслось быстрее… <…> Когда они ушли, что-то окончилось, минуло; кончился какой-то период, изменился пласт времени» [727] .
727
Вериго М. Из мемуарной книги // Новый мир. 1991. № 5. С. 139. Курсив наш. – М. Ч.
Что-то близкое к этому было и в столицах.
«В первые годы революции театральная культура Петрограда была на высшем взлете. <…> У <…> Блока, Добужинского, Бенуа, Щуко, Монахова – у каждого было желание честное и серьезное: дать народу, зрителю все, что они знают и умеют, в полную меру своей культуры и своего таланта. <… > это был подвиг, и в этой чистоте подвига было то русское, что предопределялось множеством примеров из предшествовавшей русской культуры.
Правда, были в те годы и трудно переносимые старшим поколением душевные ссадины. <…> Приходилось с горечью выслушивать и фразы вроде такой: “Незаменимых людей нет! Всех вас можно заменить! Подождите, подрастет молодежь – наша, своя молодежь!”» [728]
728
Милашевский В. А. Вчера, позавчера…: Воспоминания художника. 2-е изд., испр. и доп. М., 1989. С. 177–178.
Идея Бердяева о необходимости «собрать оставшихся деятелей духовной культуры и создать центр, в котором продолжалась бы жизнь русской духовной культуры», привела к созданию Вольной Академии Духовной культуры (в Петрограде в это же время действовала Вольфила – Вольная философская ассоциация [729] ) – с публичными докладами на которых – особенно, вспоминал Бердяев, в последний, 1922-й, год, –
«было такое необычайное скопление народа, что стояла толпа на улице, была запружена лестница <…>. Была большая умственная жажда, потребность в свободной мысли» [730] .
729
См.
730
Бердяев Н. А. Самопознание (опыт философской автобиографии). Изд. 3-е. Париж, 1989. С. 276–277. Надо иметь в виду и следующее свидетельство Бердяева: «Тогда в Кремле еще были представители старой русской интеллигенции: Каменев, Луначарский, Бухарин, Рязанов, и их отношение к представителям интеллигенции, к писателям и ученым, не примкнувшим к коммунизму, было иное, чем у чекистов, у них было чувство стыдливости и неловкости в отношении к утесняемой интеллектуальной России» (там же, с. 269–270).
У многих людей искусства были точечные или временные схождения с революционным порывом. К 1922 году одни из них погибли – прямо или косвенно от руки власти, другие уехали или были высланы (как Бенуа, Бердяев). Уехавшие размышляли на эту тему публично, оставшиеся – нет. Одна Ахматова дважды отрефлектировала свою позицию в стихах. Она и стала одной из тех, кто сознавал свою миссию, – роль ее личности для целого круга интеллигенции была значительной [731] .
Но было много и тех, кто энтузиастично становились рядовыми работниками новой культуры. Важной чертой времени была «вера работников просвещенья в большую культурную и этическую силу искусства», о которой вспоминала дожившая почти до наших дней сверстница М. Булгакова и Мандельштама художница Магдалина Вериго. Она вспоминала, с какой горячностью в 1920–1921 годах в Сибири
731
«… Когда началась революция и все, что потом последовало за ней, Ахматова была одним из немногих людей, кто не ужаснулся, с одной стороны, и не питал иллюзий – с другой. <…> А духовный свет, свет культуры надо нести, как уносили его в катакомбы первые христиане» (Н. И. Попова, директор музея-квартиры Анны Ахматовой [2001]. Цит. по: Чуйкина С. Музеи отечественной истории и литературы ХХ века в современной России: переработка советского опыта и стратегии кризисного менеджмента // Новое литературное обозрение. № 74. 2005. С. 497).
«эти уездные и сельские просветители выражали надежду на свое приобщенье к культуре, которая для них была связана с наглядностью живописного изображения. <…> была вера, что через искусство они приобщатся к культуре» [732] .
Тогда складывался и возник вполне определенный слой и тех, к кому стали относить быстро примелькавшееся в советское время обозначение – деятели культуры. Среди них были настоящие движки, без участия которых течение советской жизни было бы просто иным. В их работе с первых же послеоктябрьских месяцев были перемешаны задача сохранения «старой» культуры – и во многом агитационная, идеологическая задача насаждения культуры «новой». И лекции, которые читали в первые пореволюционные годы в Петрограде Блок, Гумилев, Замятин, Чуковский (организовавший студию переводчиков для этих в первую очередь людей), были тоже вдохновлены именно таким двойным пафосом.
732
Вериго М. Указ. соч. С. 142.
Возникала амальгама ценностей – разные слои приносили свои. Из кого же состояла толща новых деятелей в первые пореволюционные годы?
Во-первых, революционеры дооктябрьской складки (в том числе и большевики, но не только), более или менее образованные люди, а также их младшие сотоварищи – поколение 1900-х, те, кто успели получить хотя бы первоначальное «дореволюционное» воспитание и образование, а в 1920-е сумели стать не «лишенцами», а ранними комсомольцами. В этот слой влились и выходцы из обширной массы еврейской молодежи, хлынувшей из «черты оседлости» в столицы и жаждавшей участия в русской культуре – и в то же время в еще неведомой новой социалистической, которую они должны были строить взамен старой. Энтузиазм этой молодежи не требует особых пояснений. Однако вскоре вмешались новые, «классовые» стратификации, и (уже в 1930-е годы) С. В., например, отодвигают от образования с резолюцией – «Отказать, как дочери специалиста».
Те из этого слоя, которые уцелели впоследствии в чистках (в лагерь или под расстрел пошло явное большинство и тех и других), сохранили свою «идейность» – то есть бессребренничество, бескорыстие, самоотвержение (вместе с верой в то, что это – неотменяемые качества коммунистов) – до конца 1950-х годов и далее. Вышедшие из лагерей живыми после смерти Сталина, – скажем, такие, как Е. А. Гнедин, Евгения Гинзбург или Лев Разгон, – потеряв веру в утопию, давали пример душевного благообразия.
Во-вторых, беспартийные «сочувствующие» – образованные, с давних пор действительно сочувствовавшие революции и главным образом «народу» люди, интеллигенция в широком смысле слова, – как русские, так и евреи, получившие университетское образование и вместе с ним основные права (в отличие от жителей черты оседлости; сюда, видимо, относился отец С. В.). Это были, скажем, земцы и близкие земству, бывшие земские учителя и врачи, а также журналисты, литераторы – все те, кто не попали под лишение прав и надеялись способствовать новому устройству России. Они продолжали питать иллюзию, что это устройство выбрал для себя «народ». Условно можно назвать умонастроение этих людей с их просветительским пафосом – народническим или толстовским (с его предпочтением физического труда – умственному: здесь моральный авторитет Толстого очень был на руку большевикам, как раз и укоренявшим это предпочтение в государственном порядке). Уже упомянутая Магдалина Вериго вспоминала работников Отдела народного образования (Наробраз) в Томске первых советских лет: