Новые работы 2003—2006
Шрифт:
Запись следующего дня, 19 ноября:
«В отделе (дежурила) [по субботам-воскресеньям научные сотрудники поочередно помогали работникам читального зала – “поддежуривали”] дочитала полностью Аксакову. Да, это история сословия в ХХ веке. Одновременно – продолжение (в советское время) генеалогических штудий ее отца: не история существования рода, а история его добивания и выживания».
В то время я писала книгу «Беседы об архивах». Главным стимулом было – призвать людей к писанию дневников и мемуаров. Охота заниматься этим вполне обычным для людей добольшевистской России делом была прочно отбита предшествующими десятилетиями – человек принуждался откреститься от своего прошлого и не фиксировать настоящее, в котором каждый день обнаруживались «враги
«Чаще всего сейчас обращается к мемуарам самое старшее поколение – люди рождения 1890-х годов, потерявшие почти всех своих друзей и близких и возрождающих их в своей памяти. “… В период моего полного одиночества, когда все помыслы направлены к прошлому, я не могу себе отказать в радости вызывать милые образы тех, “кого уж нет…”, – так начала в 1952 году свои воспоминания женщина, которой сейчас восемьдесят лет и которой удалось завершить свой поистине замечательный труд, вместивший не только ее жизнь, но и жизнь многих людей ее поколения, разделивших общую для всех судьбу, сближенных своими биографиями».
Позже я узнала, что она начала эту работу еще раньше – в 1945-м.
Я встречалась с ней в Москве, в том скругленном угловом (угол бывшего проспекта Калинина и бывшего переулка Грановского) доме Шереметевых, в котором их потомкам был оставлен, можно сказать, также угол; бывала и у нее в Ленинграде, в описанной ею «каморке на Гулярной». С 1974 года в Музее-квартире Достоевского каждый ноябрь шла конференция под названием «Достоевский и мировая культура» (сейчас уже невозможно объяснить, как трудно было этого добиться), и я пользовалась случаем побывать у Т. А.
16 ноября 1974 года, после закрытия первой конференции, я была у Т. А. и коротко записала:
«… Когда я уже уходила, пришел некий Евгений Евгеньевич Карчевский, круглолицый блондин 40 лет, выглядящий как белый офицер, переодетый в штатское, щелкающий каблуками, сгибающий спину перед дамами и т. д. Пахнуло прямо-таки двадцатыми годами.
“Этот молодой человек, – рассказала до этого Т. А., – потерял свою мать и теперь постоянно провожает и встречает таких старых дам, как я… Не женат; из дворян; родителей его всю жизнь сажали, и он не смог получить приличного образования – техник”. В ужасе рассказывала мне Т. А. о мемуарах чекиста Сапарова в “Зв<езде>”, 1972, № 4–5, – о “лицейском” процессе, после которого погиб ее брат» (запись от 24 ноября 1974 года).
28 сентября 1976 года она писала мне:
«Лето прошло как-то незаметно. Я лишь один раз съездила к друзьям на Сиверскую и почти все время сидела в своей “каморке на Гулярной”, читала, принимала гостей и, от случая к случаю, делала заметки (продолжение моих воспоминаний), которые, несомненно, попадут в Ваши дружественные руки, поскольку, создавая эту тетрадь, я следовала Вашим рекомендациям!»
Я была у нее и во время конференции 1976 года (шедшей с 6-го по 15-е ноября), но записать что-либо о нашей встрече (как и о других ленинградских встречах) так и не успела. В письме от 6 декабря того же года она писала:
«… Я веду “домашний” образ жизни и бываю очень
В 1977 году мне захотелось еще раз прочитать ее мемуары. Сделать это внутри Отдела рукописей было уже невозможно – с 1976 года ситуация там резко изменилась: новая заведующая Отделом А. П. Кузичева, просматривая выписанные читателями материалы ХХ века, ставила на обложках стереотипную помету «н/в» – «Не выдавать». В моем архиве среди несколько десятков писем, написанных замечательным, никогда себе не изменяющим почерком, уцелела и записочка Т. А., датированная (как всегда, без исключения) 7 июня 1977 года и адресованная О. Б. Шереметевой: «Дорогая Ольга Борисовна! Очень прошу Вас передать мои мемуары Мариэтте Омаровне Чудаковой. Целую. Ваша Т. Аксакова».
По-видимому, предъявлять записку Ольге Борисовне не понадобилось – меня уже знали в этом доме, – и она осталась у меня.
Чувства Т. А. были приведены в стройный порядок. Владение собой – безукоризненно. Не было, например, ни следа той уже привычной раздражительности, с которой не все реже, а все чаще сталкивались все «советские» в тесном общении с дальними и близкими. А, кажется, у нее были условия для приобретения раздражительности! Не было и поддразнивания – будто бы веселого помещения собеседника в неудобную, конфузную ситуацию, что было тогда непременной частью общения в либеральной среде, на пресловутых «московских кухнях» да и на вполне организованных застольях в достаточно обширных комнатах «писательских» домов. У нее был юмористический взгляд на вещи – но вовсе не было насмешливости, которая давно считалась в этой (едва ли не лучшей!) среде хорошим тоном.
В той среде, которую представляла Татьяна Александровна, были свои, не деформированные за долгие годы представления о дурном и хорошем тоне. И при всякой встрече с первых секунд создавался тот обволакивающий душевный комфорт, который и есть самое лучшее в общении людей. Это была постоянная забота о собеседнике, о его самочувствии в разговоре – не нарочитая, а вошедшая в привычку. В разговоре с ней собеседник не ощущал никакой на себе нагрузки.
Современники уже не знали, что такое пауза. Слова заполняли пространство разговора полностью. А ведь некоторые темы, казалось бы, предполагают паузы. За ними – привычка к вслушиванию в слова другого человека, с одновременной переброской своего внимания и воображения к миру его мыслей, чувств и ценностей. Появившиеся в обществе из «глубины сибирских руд» люди учили нас этому – примером своего обхождения с нами.
Между делом говорит Т. А. на какой-то странице своих мемуаров, что легко завоевать приязнь нового знакомого, следуя правилу ее матери – говорить о том, что интересно собеседнику. Поражала ее внимательность к его реакции – не задел ли собеседника ненароком какой-то поворот разговора? Это было так далеко от привычного невнимания друг к другу людей 1960–1970-х годов именно в разговоре – тех же самых тогдашних людей, которые, кстати, вполне были готовы к деятельному самопожертвованию; в повседневности же любили говорить правду, предпочитали не закрывать глаза на реальность. К этим формулировкам порою прибегали и прямо, произнося их не без высокопарности, полагая, возможно, что совершают некоторое открытие в области этики, – что-то в сфере очистительной силы правды и т. д., забывая, что правда – совсем не такое простое понятие, как может показаться.
Механическая напористость была непременной чертой любой речи, обращенной к собеседнику. Мы все время что-то друг другу доказывали, в чем-то убеждали, затягивали на свою сторону. Одновременно видна была некая расслабленность мысли, верчение по одному и тому же кругу, неспособность закреплять какой-либо умственный или душевный результат разговора.
Трудно понять, как и почему это происходило. По-видимому, уже сама душевная организация советских людей сопротивлялась тому, чтобы делать душевные усилия по этическим – в широком смысле слова – поводам. (Хотя каждый из них по поводу конкретного своего поступка мог «переживать» много дней.) На нашем фоне Т. А. была как только что вернувшаяся с олимпиады гимнастка в кругу расплывшихся матрон.