Новые работы 2003—2006
Шрифт:
К середине двадцатых это давление было не только давно очевидным реальным фактом, но и оказалось детально описано в некоторых литературных текстах – например, в «Повести о собаке» Михаила Козырева, удивительным образом напечатанной весной 1926 г. в весьма специфической ситуации – в самом последнем номере «Новой России», успевшем выйти перед высылкой редактора И. Лежнева за границу. (В то же самое время автор читает на заседании «Никитинских субботников» [281] отрывки из своей повести «Ленинград», оставшейся ненапечатанной: там так же подробно показано давление на литературу. [282] )
281
См.:
282
Об обнаруженной нами в архиве «Никитинских субботников» в Отделе рукописей Литературного музея рукописи этой повести-антиутопии рассказано в статье 1988 года (см. примеч. 12), где процитировано оттуда же и рассуждение о цензуре в России 1950 года (!): «Свобода печати существует. ‹…› Каждый рабочий имеет право написать любого содержания книгу и сдать ее в печать. Но для выпуска книги в продажу существуют некоторые вынужденные необходимостью ограничения – и вот тут-то приходит на помощь рабочему главный цензурный комитет. Не желая лишить каждого права свободно высказаться в печати, он исправляет идеологическую сторону представленной книги» (Литература советского прошлого, с. 327).
Главный персонаж «Повести о собаке» – литератор старшего поколения Худосеев. Он отбывал до революции ссылку на Севере; только что вышло в свет седьмое издание его книги очерков о тех местах; в издательстве лежит новая повесть. И вот теперь
«ему пришла в голову мысль написать рассказ о собаке. Он несколько раз отбрасывал эту мысль, как ненужную, как несвоевременную, но побуждаемый как бы непреодолимою силой, он писал и писал каждый день».
Вдруг он видит в газете рецензию на свою книгу:
«… ряд небольших „очерков“, спешно набросанных автором, вероятно, проездом через описываемые места. ‹…› полное игнорирование современных запросов… огненная буря революции пронеслась мимо… но она пронеслась не мимо Севера, а мимо автора…»
Худосеев страдает. «Что за глупость! Революция! Да ведь эти очерки написаны еще до первой революции!» Он спешит в редакцию, пытается объясниться, просит рецензента написать, что это
«по недоразумению. Тем более заметка без подписи. Рецензент ошибся… – Ошибка? Молодой человек ‹…› решительно отрезал: – Редакция не меняет своих мнений! Жалуйтесь кому хотите!»
Найти правду в редакции не удается; в издательстве же Худосеева ждет неприятный разговор:
«– С вашей повестью маленькое затруднение ‹…› Видите ли – мы сделали тут некоторые отметки… Я, конечно, не смею настаивать, но хорошо бы все-таки… И совсем небольшие изменения, в плане чисто художественном.
– Изменения?»
Само такое предложение неприятно изумляет опытного (но дореволюционным опытом!) литератора.
«– Вы понимаете – все у вас, конечно, очень хорошо… Но как-то со стороны… Видно, что вы не вошли в самую гущу… Вот хотя бы здесь – издатель придвинул рукопись к Семену Игнатьевичу: здесь вы описываете революционера? Да? Так зачем же он у вас такой? Ну, несимпатичный… Бросает жену, сходится с девушкой, и ту бросает… Какой же это революционер?»
Так регламентируется уже способ описания всякого революционера. Герой-революционер в произведении репрезентирует
«Нельзя же – вы обобщаете… Что скажут за границей? Или еще в одном месте ‹…›
– Помилуйте! – удалось сказать Худосееву, – ведь вся идея… – Ерунда! Вы не обижайтесь, Семен Игнатьевич, – о вас писали сегодня – и это отчасти правильно… События как будто прошли мимо вас…
Худосеев нервно перелистывал рукопись, комкая и разрывая листы:
– Нет, не могу…
– Вы попробуйте, Семен Игнатьевич… Требование момента…
– Момента! – обиделся Худосеев. – Не все же момент… Есть же вечные ценности…
– Ерунда!
Издатель развел руками.
– Напрасно вы, Семен Игнатьевич, напрасно… Я бы вам посоветовал… Вы до сих пор не хотите признать, что у нас была революция и некоторые ценности пересмотрены… Как же другие?… ‹…› Вот он: талантишка не ахти, а ему объяснять не нужно… Не беспокойтесь – все учтет.…
Человек радостно хихикнул и направился к Худосееву: – Разрешите мне… Я бы сейчас же исправил…
Семен Игнатьевич презрительно сморщился:– Нет, не надо…
Издатель на прощанье сказал:
– Все-таки вы подумаете, надеюсь?…»
После этого разговора Худосеев уже с трудом работает над повестью о собаке. «Работа не ладилась»; он берется за возвращенную ему рукопись.
«А что если и правда можно поправить? А?… Он опять за столом и опять читает рукопись. Страницу за страницей – но это читает не Худосеев, а кто-то другой, которому стиль Худосеева кажется вялым, содержание повести нелепым. – А ведь и правда, – думает он, – ерунда!»
Так показаны этапы деформации – превращение «среднего литературного работника» в советского писателя:
а) абсурдная, с логической точки зрения, переоценка рецензентом и редактором как проводниками социального давления его прошлого литературного опыта, приводящая автора в ошеломление (первый и важный этап перестройки);
б) результат этой переоценки предлагается новой читательской аудитории в качестве вердикта идеологической власти, к которому морально обязан прислушаться лояльный читатель. Писатель встает перед угрозой потери аудитории; таким образом, его литературный багаж как бы отбирается у него – вместе с его возможным читателем;
в) к новым его произведениям прежде печатания предъявляются «требования момента», что является для него новостью, так как в предреволюционной печати редакционные требования шли только в двух направлениях – сокращения (главным образом – у начинающих авторов) и сугубо цензурные изъятия и смягчения; конечно, не могло быть и речи об изменении самого характера персонажа;
г) зарождение – под влиянием этих действий – сомнений автора в своих творческих силах и чувства не только социальной, но и профессиональной неуверенности; потеря самоуважения и самотождественности – автор перестает сознавать себя в качестве единственной инстанции, ответственной за создаваемое им произведение;
д) раздвоение сознания автора и интериоризация в нем голоса социума. Автор начинает исправлять свою рукопись.
«– Ерунда! Ерунда! – повторяет он, – все ерунда! Карандаш быстро перечеркивает страницу за страницей, и кажется, что это не он, Худосеев, а кто-то другой, угрюмый, жесткий и злой сидит и черкает, повторяя:
– Ерунда! Разве так можно писать… В нашу эпоху, когда…
Голова опять закружилась. Худосеев отбросил рукопись и прилег на диван».