Новые работы 2003—2006
Шрифт:
В последние годы в нескольких статьях М. Окутюрье, особенно «La periodisation de la “litt'erature sovi'etique”: Reflections et propositions», [274] внимание сосредоточено на задаче построения истории литературы. Этот преимущественный интерес мы разделяем, как и отношение к обозначению «советская литература» (справедливо взятое исследователем в кавычки), которое не употребляли в своих работах (как и «социалистический реализм»), стремясь заменять, насколько позволяли советские условия, тем самым термином «литература советского времени», которое предлагает он. [275] Но эти статьи – особая тема, которую отложим до следующего случая.
274
Revue d'es 'etudes slaves. Paris. LXXIII/4, 2001: La litt'erature sovietique aujourd’hui. P. 593–604.
275
М.
Хочется назвать статью «La critique de l''emigration et la litt'erature sovi'etique: [276] Mark Slonim et Volja Rossii» (2001), где на немногих страницах со столь свойственной автору толковостью и ясностью (редкие качества на поле русской отечественной гуманитарности, потому и удержаться трудно, чтоб не оценить с благодарностью) выяснен вклад М. Слонима в знакомство русского европейского читателя с тем, что происходило в мире словесности Советской России.
276
Неизвестно, каким образом вкралась сюда изгоняемая синтагма.
Искренность побуждает упомянуть и одно из своих несогласий: в давней сугубо ознакомительной биографической статье о Булгакове М. Окутюрье писал о его повестях «Дьяволиада», «Роковые яйца» и «Собачье сердце»:
«Он дебютирует фантастическими рассказами, в которых фантастический сюжет… служит тому, чтобы выявить, под новыми формами и названиями, пороки отсталого общества, традиционно разоблачаемые русской сатирой Гоголя и Салтыкова-Щедрина (к которой он себя причисляет): тиранию и бюрократический формализм, невежество и грубость нравов». [277]
277
Aucouturier M. 'Ecrivains sovi'etiques. Encyclopoche Larousse. Paris, 1978. P. 32.
Это верно разве что в отношении «Дьяволиады», подчеркнуто «гоголевской» повести (где Булгаков, кстати говоря, первый и последний раз продолжает традиционную для русской литературы, но оказавшуюся неорганичной для него тему «маленького человека»). В двух следующих, в «Собачьем сердце» в особенности, под перо сатирика попадают как раз в первую очередь новые пороки нового общества. Скорее всего М. Окутюрье в те уже далекие годы слишком доверился гордым словам Булгакова в письме правительству СССР:
«в моих сатирических повестях ‹…› самое главное – изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина».
Здесь Булгаков и правдив (недаром потом в «Мастере и Маргарите» возникнет мотив Воланда – изменились ли москвичи внутренне?), и лукав (и как было не лукавить с такими адресатами?) одновременно – я, мол, бичую лишь то, что вы называете пережитками прошлого. Вообще же, степень связи советского тоталитаризма с российским прошлым – тема, обсуждение которой не скоро закончится. Но Булгаков, в отличие от многих и многих в России и на Западе, не сомневался в том, что Октябрьский переворот и развязанная им Гражданская война остановили движение России, вырвали ее из мирового процесса, – и готов был к расплате за национальную вину. Еще в ноябре 1919 года в статье «Грядущие перспективы» он провидчески писал:
«Безумство двух последних лет толкнуло нас на страшный путь, и нам нет остановки, нет передышки. Мы начали пить чашу наказания и выпьем ее до конца». [278]
2
«Существует ли социалистический реализм? Существовал ли он когда-либо?»
Этапы размышления автора книги «Le r'ealisme socialiste» (Paris, 1998) – едва ли не самого ясного размышления над одной из самых туманных проблем – показывают: вряд ли существовал как эстетическая система, зато доктрина «есть несомненный факт, подтвержденный многими письменными свидетельствами» (уставом Союза писателей и т. п.; с. 4).
278
Впервые в нашем «Жизнеописании Михаила Булгакова» (Изд. 2-е. М., 1988. С. 123), т. е. спустя почти 10 лет после цитируемой книги; до обнаружения этой статьи и затем дневника 1923–1925 годов, недвусмысленно озаглавленного автором
Устанавливая «разницу между содержанием доктрины и ее функционированием», М. Окутюрье пишет: «если первое достаточно смутно, то второе предельно ясно» – и констатирует: подразумевалось «если не формальное вступление в партию, то во всяком случае приятие ее идеологических постулатов и ее политической власти».
Добавим, что мы считаем важнейшей чертой, отделившей советское устройство как тоталитарное от политики любых диктатур по отношению к культуре, то обстоятельство, что это приятие (l’acceptation), эта расписка в идеологической лояльности должна была быть вписана в само произведение.
На наш взгляд, к этому, в сущности, сводилось главное и едва ли не единственное, погребенное в словесном мусоре, требование доктрины соцреализма. В этом и была новация [279] – но даже не соцреализма, а гораздо более ранних предъявленных советской властью требований к литературе.
Автор книги, несомненно, прав в главном – в том, что эстетическое содержание доктрины вторично: «суть социалистического реализма не в его предписаниях, более или менее четких в каждый период времени, а в его ортодоксальности, по которой искусство помещалось под юрисдикцию тоталитарной Партии – Государства и подчинялось ее целям» (5). Насчет четкости согласиться невозможно: суть эта была сугубо доктринальной, «эзотерической», с одной стороны, с другой – подгонялась под колеблющуюся политическую конъюнктуру, с третьей же, и, на наш взгляд, самой важной – имела в виду телеологию советской власти, которой, для поддержания своего существования, необходимы были спонтанные силовые действия. Так что в результате угадать эти предписания, чтобы гарантировать свое произведение и себя самого от остракизма, было совершенно невозможно. В том-то и была специфика – не доктрины, а самой власти. Это многими, наверно, чувствовалось, но никогда, разумеется, не обсуждалось гласно – вместо этого без конца обсуждалась (и до сего дня обсуждается, став уже предметом исключительно умозрительным) несуществующая и не существовавшая в собственном смысле, вне властных презумпций, доктрина.
279
На уклоне советского времени (1985 г.) мы впервые зафиксировали это в вынужденно-сжатой формулировке: «Построением героя и сюжета, конструированием авторской оценки давал литератор ответ на “поведенческие” вопросы, предлагаемые ему временем» (Чудакова М. О. Литература советского прошлого // Избранные работы. Т. 1. М., 2001. С. 291).
Можно утверждать, что имел безусловное значение перечень неписаных отрицательных признаков. Их никто никогда не формулировал – они подразумевались. Так, один из первых декретов власти – «Декрет о печати» от 27 октября (10 ноября) 1917 г. уже давал недвусмысленный сигнал литераторам: нельзя давать положительные коннотации дооктябрьской России, нельзя отрицательно оценивать Октябрьский переворот (не было ни одним словом выражено, но быстро стало ясно, что несоблюдение именно этого, в ряду прочего, и будет означать сеять «смуту путем явно клеветнического извращения фактов», за что полагаются репрессии). Хотя собственно хвалить царскую Россию никто особенно не собирался (отечественная литературная среда состояла в основном из тех, кто к ней относился критически), тем не менее урон от неписаного запрета был немалый. [280]
280
Как мы показывали в статье «Без гнева и пристрастия: Формы и деформации в литературном процессе 20-30-х годов» (1988), «в дело замены “старой” России “новой” входила и необходимость зачеркнуть свое личное биографическое прошлое – тема детства, неминуемая для поэта, как напомнила Ахматова, в 20-е годы для многих оказалась запретной» (Литература советского прошлого, с. 322) – по той причине, что оно обычно описывается в положительных тонах.
Суть «метода» была прежде всего в самом предъявлении требований к творческому продукту (и даже самому акту) – каким именно он должен быть, в самой идее долженствования и предрешенности творчества.
Затем – в требовании однородности, одинаковости, то есть похожести результатов творчества разных людей (что очевидным образом противоречило самой его сути).
Наконец, дело было в общем сильнейшем и тщательно организованном (вот здесь действительно были методы, и не без художественности) давлении на литератора – давлении, родственном земному притяжению, которое ведь и до открытия закона всемирного тяготения ощущалось всеми людьми при каждом шаге и учитывалось ими: каждый знал, что, подпрыгнув, не повиснешь в воздухе. Так и до объявления о «методе» соцреализма давление новой государственной власти ощущал каждый литератор и любой рядовой литератор старался его учитывать (а не рядовой, если продолжить сравнение, стремился, преодолевая притяжение, взлететь).