Новые стансы к Августе
Шрифт:
Июнь, 1967 г.
Строфы
I
на прощанье - ни звука. Граммофон за стеной. В этом мире разлука лишь прообраз иной. Ибо врозь, а не подле мало веки смежать вплоть до смерти: и после нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен, но, идя на правеж, воздаяния вровень с невиновным не ждешь. Тем верней расстаемся, что имеем в виду, что в раю не сойдемся, не столкнемся в аду.
III
Как подзол раздирает бороздою соха, правота разделяет беспощадней греха. Не вина, но оплошность разбивает
IV
Чем тесней единенье, тем кромешней разрыв. Не спасут затемненья ни рапид, ни наплыв. В нашей твердости толка больше нету. В чести
одаренность осколка, жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем, осушайся до дна. Только емкость поделим, но не крепость вина. Да и я не загублен, даже ежели впредь, кроме сходства зазубрин, общих черт не узреть.
VI
Нет деленья на чуждых. Есть граница стыда в виде разницы в чувствах при словце "никогда". Так скорбим, но хороним; переходим к делам, чтобы смерть, как синоним, разделить пополам.
VII
Распадаются домы, обрывается нить. Чем мы были и что мы не смогли сохранить, промолчишь поневоле, коль с течением дней лишь подробности боли, а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья превращает страну в вариант мирозданья, хоть она в ширину, завидущая к славе, не уступит любой залетейской державе; превзойдет голытьбой.
IХ
что ж без пользы неволишь уничтожить следы? Эти строки всего лишь подголосок беды. Обрастание сплетней подтверждает к тому ж: расставанье заметней, чем слияние душ.
Х
и, чтоб гончим не выдал - Ни моим, ни твоим адрес мой храпоидол
или твой - херувим, на прощанье - ни звука; только хор аонид. Так посмертная мука и при жизни саднит.
1968
АNNо домINI
провинция справляет рождество. Дворец наместника увит омелой, и факелы дымятся у крыльца. В проулках - толчея и озорство. Веселый, праздный, грязный, очумелый народ толпится позади дворца,
наместник болен. Лежа на одре, покрытый шалью, взятой в альказаре, где он служил, он размышляет о жене и о своем секретаре, внизу гостей приветствующих в зале. Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе болезней, снов, отсрочки перевода на службу в метрополию. Зане он знает, что для праздника толпе совсем не обязательна свобода; по этой же причине и жене
он позволяет изменять, когда б его не грызли тоска, припадки? Если бы любил? Невольно зябко поводя плечом, он гонит прочь пугающие мысли. ... Веселье в зале умеряет пыл,
но все -же длится. Сильно опьянев, вожди племен стеклянными глазами взирают вдаль, лишенную врага. Их зубы, выражавшие их гнев, как колесо, что сжато тормозами, застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне кричит купец. Звучат обрывки песен. Жена наместника с секретарем выскальзывают в сад.
Орел имперский, выклевавший печень наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет, пересекавший на осле экватор, смотрю в окно на спящие холмы и думаю о сходстве наших бед: его не хочет видеть император, меня - мой сын и цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу гордыня не возвысит до улики, что отошли от образа творца. Все будут одинаковы в гробу. Так будем хоть при жизни разнолики! Зачем куда-то рваться из дворца
отчизне мы не судьи. Меч суда погрязнет в нашем собственном позоре: наследники и власть в чужих руках... Как хорошо, что не плывут суда! Как хорошо, что замерзает море! Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес! Такого не поставишь в укоризну. Но может быть находится как раз к их голосам в пропорции наш вес. Пускай летят поэтому в отчизну. Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... Чужие господа у цинтии в гостях над колыбелью склоняются, как новые волхвы. Младенец дремлет. Теплится звезда, как уголь под остывшею купелью. И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи, а непорочное зачатье - сплетней, фигурой умолчанья об отце... Дворец пустеет. Гаснут этажи. Один. Другой. И, наконец, последний. И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной, смотрю, как диск луны по редколесью скользит и вижу - цинтию, снега; наместника, который за стеной всю ночь безмолвно борется с болезнью и жжет огонь, чтоб различит врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари, чуть занимаясь на задворках мира, вползает в окна, норовя взглянуть на то, что совершается внутри; и, натыкаясь на остатки пира, колеблется. Но продолжает путь.
Январь 1968, паланга
шесть лет спустя
так долго вместе прожили, что вновь второе января пришлось на вторник, что удивленно поднятая бровь, как со стекла автомобиля - дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег коль выпадал, то думалось - навеки, что, дабы не зажмуривать ей век, я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне, что тесные об"ятия во сне
бесчестили любой психоанализ; что губы, припадавшие к плечу, с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз семейство на обшарпанных обоях сменилось целой рощею берез, и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром турции закат.
Так долго вместе прожили без книг, без мебели, без утвари на старом диванчике, что - прежде, чем возник был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя