Новые стансы к Августе
Шрифт:
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах отродясь не держат - не те там злаки, и дорогой тоже все гати да буераки. Баба настя, поди, померла, и пестерев жив едва ли, а как жив, то пьяный сидит в подвале, либо ладит из спинки нашей кровати что-то, говорят, калитку, не то ворота. А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили.
* * *
Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной
22 Июля 1978 г.
Элегия
до сих пор вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки не чета голой мышце, волосу, багажу под холодными буркалами, и не бздюме утряски вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук не изнашивается в результате тренья о разряженный воздух, но, близорук, из двух зол выбирает большее: повторенье некогда сказанного. Трезвая голова сильно с этого кружится по вечерам подолгу, точно пластинка, стачивая слова, и пальцы мешают друг другу извлечь иголку из заросшей извилины - как отдавая честь наваждению в форме нехватки текста при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть вещи, предметы, между собой столь тесно связанные, что, норовя прослыть подлинно матерью и т.Д. И т.П., Природа могла бы сделать еще один шаг и слить
их воедино: тум-тум фокстрота с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас, в крайнем случае. То есть повысить в ранге достижения мичурина: у щуки уже сейчас чешуя цвета консервной банки, цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей разделяет, чем смешивает. Вспомни размер зверей в плейстоценовой чаще: мы только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник; но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид - зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу.
Горение
зимний вечер. Дрова охваченные огнем как женская голова ветренным ясным днем.
Как золотиться прядь, слепотою грозя! С лица ее не убрать. И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор, гребнем не разделить: может открыться взор, способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь. На языке огня раздается "не тронь" и вспыхивает "меня!"
От этого - горячо. Я слышу сквозь хруст в кости захлебывающееся "еще!" И бешеное "пусти!"
Пылай, пылай предо мной, рваное, как блатной, как безумный портной, пламя еще одной
зимы! Я узнаю патлы твои. Твою завивку. В конце концов раскаленность
Ты та же, какой была прежде. Тебе не впрок раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе и свойственно, вещь губя, приравниванье к судьбе сжигаемого - себя!
Впивающееся в нутро, взвивающееся вовне, наряженное пестро, мы снова наедине!
Как ни скрывай черты, но предаст тебя суть, ибо никто, как ты, не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез. Назорею б та страсть, воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши, захлебывайся собой. Как менада пляши с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси вволю плечом худым. Тот, кто вверху еси, да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, щелка, обнажая места. То промелькнет щека, то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса, так из развалин икр прядают, небеса вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была. От судьбы, от жилья после тебя - зола, тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок, пляска замерзших розг. И как сплошной ожог не удержавший мозг.
Келломяки
I
заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах, едва чихни телеграмма летит из швеции: "будь здоров". И никаким топором не наколешь дров отопить помещенье. Наоборот, иной дом согреть порывался своей спиной самую зиму и разводил цветы в синих стеклах веранды по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву "б", сильно схожие издали с мыслями о себе, набегали извилинами на пустынный пляж и смерзались в морщины. Сухой мандраж голых прутьев боярышника вынуждал порой сетчатку покрыться рябой корой. А то возникали чайки из снежной мглы, как замусоленные ничьей рукой углы белого, как пустая бумага, дня; и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей не в лицо, но по спинам длинных очередей; и населенье в субботу выстраивалось гуськом, как караван в пустыне за сах. Песком или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь. В маленьком городе обыкновенно ешь то же, что остальные. И отличить себя можно было от них лишь срисовывая с рубля шпиль кремля, сужавшегося к звезде, либо - видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки, эти брошенные спичечные коробки с громыхавшими в них посудой двумя-тремя сырыми головками. И, воробья кормя, на него там смотрели всею семьей в окно, где деревья тоже сливались потом в одно черное дерево, стараясь перерасти небо - что и случалось часам к шести, когда книга захлопывалась и когда от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло, дар - холодея внутри, источать тепло вовне - постояльцев сближал с жильем, и зима простыню на веревке считала своим бельем. Это сковывало разговоры; смех громко скрипел, оставляя следы, как снег, опушивший изморосью, точно хвою, края местоимений и превращавший "я"