Новые забавы и веселые разговоры
Шрифт:
И он рассказал ему о подлом поступке монаха. Шурин его был поражен тем, что услышал, и велико было его горе оттого, что он столь безрассудно напал на несчастного. И, прося прощения, он сказал:
– Я виноват перед тобою, брат мой, прости меня.
– Я тоже виноват перед тобой, но за свою вину я уже получил сполна, рана моя так тяжела, что часы мои сочтены.
Шурин с трудом посадил его на лошадь и отвез домой. А когда наутро дворянин скончался, он сам объявил всем родным, что виновен в его смерти. И все решили, что он должен поехать к королю Франциску Первому просить о помиловании. После чего, похоронив, как подобало, всех троих – зятя, сестру и ребенка их, – он в страстную пятницу отправился ко двору короля просить, чтобы его помиловали. Несчастный обратился с этой просьбой к метру Франсуа Оливье, [328] который добился для него королевской милости,
328
Метр Франсуа Оливье – видный в свое время юрист; он был назначен канцлером Франции в 1545 г.
– Благородные дамы, мне кажется, что, после того как вы выслушали этот правдивый рассказ, ни одна из вас не решится приютить у себя в доме странствующего монаха. Вы ведь знаете, что страшнее всего бывает то зло, которое ото всех скрыто.
– Да, но до чего же был глуп муж, если он пригласил такого пройдоху ужинать в ту самую комнату, где лежала его жена, женщина безупречной частности и к тому же красавица, – сказал Иркан.
– В мое время, – сказал Жебюрон, – для святых отцов отводили комнату в каждом доме. Но теперь зато все так хорошо изучили их повадки, что боятся их едва ли не больше, чем бродяг с большой дороги.
– Мне думается, – сказала Парламента, – что если женщина лежит в постели, она ни в коем случае не должна пускать к себе в спальню священника, разве только для приема причастия. Уж если я, например, позову духовника, то знайте, что я при смерти.
– Если бы все остальные женщины были так суровы, как вы, – сказала Эннасюита, – то священникам грозило бы несчастье похуже, чем отлучение от церкви, – они потеряли бы право лицезреть женщин.
– Не бойтесь, – сказал Сафредан, – они за себя умеют постоять.
– Подумать только, – воскликнул Симонто, – они соединяют нас с женщинами узами брака, а потом коварством своим вынуждают нарушить обет, который сами же заставили дать!
– Приходиться сожалеть, – сказала Уазиль, – что те, кому доверено совершение таинств, превращают это святое дело в забаву, за что их надо было бы сжигать живьем.
– Вам следовало бы не поносить их, а хвалить, – сказал Сафредан, – ведь в их власти сжигать людей на огне и бесчестить. Поэтому sinite eos, [329] и посмотрим лучше, кому предоставит слово Уазиль.
329
Оставьте их в покое (лат.)
Все нашли, что Сафредан прав, и, перестав говорить о духовных лицах, попросили госпожу Уазиль передать кому-нибудь слово.
– Я передаю его Дагусену, – сказала она, – он погрузился в такую задумчивость, что, должно быть, собирается рассказать нам что-то интересное.
– Хоть я не могу и не смею высказать все, что думаю, – ответил Дагусен, – я все-таки расскажу вам об одном человеке, которому жестокость принесла сначала вред, а потом пользу. Несмотря на то, что любовь, когда она Сильна и могущественна, так уверена в себе, что хочет остаться ничем не прикрытой и для нее мучительно и даже непереносимо прятаться и скрываться, с теми, кто слушал ее советы и действовал чересчур открыто, нередко приключались различные беды, как это и было с одним испанским дворянином, о котором вы сейчас услышите.
Новелла двадцать четвертая
Элизор с излишней откровенностью признается в любой королеве Кастильской, и она подвергает его жестокому испытанию, от которого он вначале страдает, а впоследствии только выигрывает.
При дворе короля и королевы Кастильских, имена которых я не стану называть, находился некий дворянин, и во всей Испании никто не мог сравниться с ним в благородстве и красоте. Все дивились его достоинствам, но еще того больше дивились его странному образу жизни, ибо никто никогда не видел, чтобы он ухаживал за какой-нибудь дамой. При дворе было немало красавиц, которые могли воспламенить даже лед, но ни одна из них не могла овладеть сердцем этого дворянина, имя которого было Элизор.
Хотя королева и была женщиной добродетельной, однако и она оказалась не чуждой тому огню, который, чем более скрыт, тем сильнее разгорается. И чем больше она приглядывалась к этому дворянину и видела его полнейшее равнодушие к женщинам, тем больше ее это удивляло. И как-то раз она спросила его, не означает ли это, что любовь действительно не находит себе места в его сердце. На это он ответил ей, что, если бы она увидела сердце его так, как видит его лицо, она никогда бы не задала ему этого вопроса. Ей захотелось узнать, что все это значит, и она так настойчиво стала его расспрашивать, что он признался ей, что любит некую даму, благородство и строгий нрав которой не знают равных. Но как королева ни старалась выведать у него, кто эта дама, как ни просила и ни требовала, чтобы он назвал ее имя, он ей больше ничего не сказал. Тогда она притворилась рассерженной, сказав, что, если он не назовет ей имени этой дамы, он больше не услышит от нее ни слова. Дворянина это так огорчило, что он вынужден был ответить, что скорее готов умереть, чем признаться. Но в конце концов, видя, что он теряет не только расположение королевы, но и возможность видеться с ней – и все из-за того, что отказывается открыть ей истину, которая сама по себе столь благородна, что никто не должен подумать о ней ничего худого, – он со страхом сказал ей:
– Государыня, у меня не хватит ни силы, ни присутствия духа, ни храбрости произнести при вас имя этой дамы, но, как только вы поедете на охоту, я вам ее покажу, и я уверен, что вы согласитесь со мной, что это образец совершенства и красоты.
Ответ этот так заинтриговал королеву, что она велела очень скоро устроить охоту. Элизор, которого об этом известили, приготовился сопровождать ее, как он всегда это делал. Он заказал себе большое стальное зеркало, формой своей продолжавшее нагрудник, и, укрепив его на животе, тщательно прикрыл широким плащом. А плащ этот был из черного сукна, богато расшитый золотом и отделанный канителью. Конь у него был вороной, а сбруя золотая с чернью, мавританской работы. Шляпа на Элизоре была из черного шелка, и на ней был изображен Амур, прикрытый плащом, а все было украшено драгоценными каменьями. Шпага его и кинжал отличались такой же красотой и тонкой работой и были украшены не менее выразительными эмблемами. Словом, он был хорошо снаряжен и отменно ловок в верховой езде. И все те, кто видел, как он пускал коня то рысью, то галопом, заставляя его брать препятствия, с таким восхищением заглядывались на него, что забывали об охоте. Проводив королеву до того места, где были расставлены тенета, едучи, как я уже говорил, то галопом, то рысью, Элизор сошел с красавца коня и поспешил помочь королеве сойти с иноходца, на котором она ехала. А когда она протянула ему обе руки, он откинул плащ и, взял ее за руки, показал ей спрятанное под ним стальное зеркало и сказал:
– Государыня, прошу вас, взгляните сюда!
И, не дожидаясь ответа, осторожно спустил ее на землю. Когда охота кончилась, королева вернулась в замок, и Элизор не услышал от нее ни слова. Но после ужина она позвала его к себе и сказала, что он отъявленный обманщик, – не он ли обещал, что во время охоты покажет на ту, кого любит больше всего на свете, и так и не исполнил своего обещания; теперь она видит, что он недостоин ее благосклонности. Элизор, боясь, что королева не поняла того, что он хотел выразить, ответил, что был верен своему слову, ибо показал ей не только любимую женщину, но и самое дорогое из того, что у него есть в жизни. На это королева недоуменно возразила ему, что никакой женщины он ей не по'кавал.
– Это верно, государыня, – сказал Элизор, – а что я вам показал, когда помогал вам сойти с лошади?
– Ровно ничего, – ответила королева, – разве только зеркало, которое вы приставили к нагруднику.
– А что же вы увидели в этом зеркале? – допытывался Элизор.
– Ничего, кроме собственного лица, – отвечала королева.
– Так вот, государыня, – сказал Элизор, – повинуясь вам, я только исполнил свое обещание, ибо в сердце моем нет и никогда не будет никакого другого изображения, кроме того, которое вы узрели в этом зеркале. Это единственное существо, которое я хочу любить и лелеять – и не как женщину, а как божество мое здесь, на этой земле, которому я поручаю распоряжаться жизнью моей и смертью. И я боюсь, чтобы моя безмерная возвышенная любовь к вам, которая, будучи скрыта ото всех, давала мне силы жить, не принесла бы мне смерть теперь, когда я вам открылся. И если я не достоин ни глядеть на вас, ни быть вашим верным слугой, позвольте мне по крайней мере жить и впредь той радостью, которая у меня доселе была. Сердце мое избрало своей долей любовь совершенную и безраздельную, дарующую мне счастье одним лишь сознанием, что она совершенна и безраздельна и что я продолжаю любить, хоть самого меня никогда не полюбят. И если, узнав об этой моей любви, вы не станете ко мне благосклонней, чем были, молю вас, не лишайте меня по крайней мере жизни, а жизнь моя – в том, чтобы видеть вас, как я привык. Ибо мне ничего не нужно от вас сверх того, без чего нельзя жить, и если я не получу от вас даже этого, у вас будет одним слугою меньше, ибо самого лучшего и самого преданного вы тогда потеряете, другого такого вам никогда не сыскать.