Новый мир построим!
Шрифт:
— Провались ты сквозь землю, в преисподнюю, вместе с тем, кто тебя выдумал! — плюнул он.
Неудача и что-то новое, возникшее недавно далеко в лесу, непонятное, начавшее раздражать слух, мешали сосредоточиться как следует, решить, что им делать: пойти куда или повернуть к дому.
Стараясь не замечать дальних помех, не разберешь-поймешь каких, но которые почему-то мешали и еще больше раздражали, Шурка хмуро оправдывался перед приятелями:
— На гладком месте надобно… Тогда и перешибешь хребтину. В книжке писано…
— Попроси гадюку выползти на гладкое место. Она тебя послушается! Лягай, пускай твое копыто знает!
— Эх-ма-а, подвернись вовремя палка, — отчаянно-храбро жалел Гошка, утирая ледяной пот со лба, — давно бы у меня валялись змеиные клочья!
— Ядовитая была змея? — спрашивал Володька. — Может, уж? Я что-то плохо разглядел, струхнул, — признался он откровенно. —
— И не разглядишь, не различишь, когда она вот-вот на тебя кинется, — объяснил, вздыхая облегченно, Андрейка.
И все повторили тайком этот вздох. Как хорошо, просто замечательно, что уползла гадюка. Конечно, было бы куда как славно, если бы ее убить — одним заклятым врагом меньше. Но враг, хотя и остался жив, бежал, победа за молодцами-удальцами, умеющими возвращаться назад, в самое пекло сражения, даже когда этого не хочется! даже когда орава не только без сапог, но и с голыми руками.
Побросали можжевеловые бесполезные хлысты, а палок не выпустили, ухватились за них покрепче: ну как налетишь сызнова на притаившегося кусачего гада. Шурка из упрямства сохранил красивый, гибким прут Володька, памятуя о перочинном ножике, которым он срезал можжевелину, из чувства товарищества и благодарности к щедрому хозяину складешка, тоже не бросил свой хлыст, поберег на всякий случай.
— Григорий Евгеньич, помните, говорил, если защемить змею в хворостину, поленце какое, доску — неси живой в школу, сажай в банку со спиртом… ну, в самогон… Вот тебе и коллекция, почище покупной, пособие в классе, на уроке по краеведению, — бурчал незадачливый охотник за гадюками.
Его слушали плохо, хоть он и напирал на новые слова, которые должны были заинтересовать приятелей, — увы, охотник определенно потерял доверие. Даже интригующие выражения друзья пропускали, кажется, мимо ушей Ну, да это пустяки, доверие он вернет, и новые слова, как это не раз бывало, наверняка уже сами прилипли к языку, точно репей к штанине, останутся у ребят в памяти, пригодятся. Его захватило другое, поважней, самое дорогое.
Как только он заговорил об учителе, неудача с можжевеловыми прутьями забылась, раздражение, досада пропали, и тот непонятный, долетавший откуда-то шум, что не проходил и мешал, перестал замечаться. Посветлев, Шурка радостно, как бы воочию, увидел сейчас опять Григория Евгеньевича и не в школе, а в усадьбе, когда тот шел к деду Василию Апостолу с тетрадкой, помогать заводить учет барского добра, а они, ребятки, в саду, на лужайке пробовали играть в «крокет» и не знали, как это делается.
— Нуте-с, экспоприаторы, показать правила? — спросил, посмеиваясь, Шуркин бог и красное солнышко. Научу проходить «мышеловку» с единого удара. Четверо против одного, хотите? Клянусь, живехонько стану «разбойником» и ваши шары загоню в крапиву! Идет?
И все, что было потом, Шурка видел сейчас, как случалось с ним иногда, в необыкновенные, самые дорогие сердцу минуты, видел все каким-то внутренним зрением отчетливее, в подробностях, куда лучше, чем заметилось ему, когда они играли в крокет. Он видел и переживал все: и как Григорий Евгеньевич свернул тетрадь в синюю трубочку, чего не позволял делать ученикам в школе, сунул тетрадку в карман старенького, чиненного и перечиненного Татьяной Петровной пиджака и, хлопнув ладонями, часто потер их, весело сказав опять свое неповторимо-приятное, ласковое «нуте-с!», подмигнул, и его худое, бритое лицо порозовело от удовольствия; и как задорно, так знакомо взъерошив серебринки в волосах, низко сгибаясь, Григорий Евгеньевич быстро, точно расставил на площадке проволочные скобы, воткнув их «воротами», в одну перекладинку и в две, вбив за ними, по краям луговины, полосатые колышки-тычки, те самые, что смущали недавно Яшку и Шурку (эвон они, колышки, для чего понадобились в игре, запомним!), показал, как складываются крест-накрест скобы в «мышеловку», похожую на всамделишную, очень понятно и скоро объяснил порядок игры; и как ребятня, вчетвером, отважно вооружилась деревянными молотками с долгими рукоятками и шарами, меченными красными полосками, чтобы не сбиться, знать, кому какой принадлежит, Григорий Евгеньевич, взяв шар и молоток с черной полосой, одним ловким ударом действительно прошел двойные «ворота», получил право еще на пару ударов, закричал «Ставлю на позицию!» и подкатил легонько свой шар, куда хотел, к правой скобе и следующим ударом молотка не только прогнал юркий шар через скобу, но и поставил его одновременно перед «мышеловкой»; прошел ее и все остальные перекладинки, стукнулся о колышек и лишь промазал, не сумел вторично проскочить через двойные «ворота». Шурке показалось, что он сделал это нарочно, чтобы дать возможность ребятне вступить в игру. Красная четверня, горячась, гоняла свои шары с непривычки мимо «ворот», сердилась, ерепенилась, а учитель требовал от нее спокойствия, острого глаза, меткого удара, приказывал выручать свои красные шары, проводить через перекладинки, а его, с черной полосой, шар, чокнувшись, не пожалев удара, гнать прочь, приставив к нему свой, прижав подошвой крепко к земле, и так ахнуть по нему молотком, чтобы вражеский шар отлетел далеко прочь, а собственный, под ступней, не шелохнулся. Все, все виделось, слышалось и переживалось вновь сейчас Шуркой, словно он опять играл с Григорием Евгеньевичем в крокет на площадке в барском саду.
— Не будь тороплив, будь расторопен! — приговаривал учитель.
Всегда-то он успевает сказать мимоходом нужное, правильное. И у него находится свободное время повозиться, поиграть с ребятней, потешить ее, показать что-нибудь завлекательное, чему-то научить. Однажды они свели его к церковной кирпичной ограде, где под железной крашеной кровлей башенок водились, прятались птичьи гнезда. Григорий Евгеньевич научил собирать коллекцию яиц, вынимать из гнезд осторожно, когда хозяев нет дома, по яичку — голубенькие, зеленоватые, в крапинку, пестрые, — выдувать через соломину, особым способом, проколов булавкой или иголкой два незаметных отверстия, одно напротив другого. Образовавшуюся скорлупу, словно целехонькие яички, класть в самодельные и брошенные гнездышки, а гнезда — в коробку, под стекло, и писать по-печатному, какое яичко, кому принадлежит: зорянке, крапивнику, трясогузке… Потом, на уроке, все ученики будут знать, пригодится, да и просто загляденье смотреть на коллекцию, любоваться. Надо бы и сейчас поискать в Заполе, по кустам и деревьям, гнезда иволги, сойки, дрозда, славки и иных лесных птиц, яйца коих еще не красуются в школьной коллекции. Надо бы, обязательно, но, пожалуй, поздновато, яйца насиженные, не выдуть их соломинкой.
Вот так почти всегда и везде оказывается рядом с ребятней, с их мирком и миром взрослых, Григорий Евгеньевич и помогает им, остолопам и олухам, разиням, познавать по зернышку, по крупинке этот малый и особенно большой захватывающий мир, в котором им предстоит жить.
Недавно чуть не померкло для Шурки, для всех ребят ихнее красное незакатное солнышко. Теперь, слава богу, сызнова светит и греет, еще ярче, горячей прежнего. Именно так было тогда, когда они играли в крокет.
Но главное даже не в том, что Григорий Евгеньевич научил ребятню играть в шары и обыграл их — это было весело и не обидно; главное, самое отрадное было в том, что учитель шел с синей, в клеточку тетрадкой помогать Василию Апостолу заводить учет добра в усадьбе, хотя Татьяна Петровна не пускала, очень сердилась, страшно кричала, что все бросит и уедет к матери. Григорий Евгеньевич не послушался. Она кричала-кричала и перестала и никуда не уехала… Да, вот как все вышло просто: он, Григорий Евгеньевич, посмотрел, как мужики и бабы тушили пожар в усадьбе, как потом дружно работали на пустыре, а он, гуляя, проходя мимо, сказал им: «Труд на пользу!» — и стал с ними заодно, как прежде. Ладно, может, не совсем заодно, стал не вместе, но как-то близко, почти рядышком, и Шурка больше не стыдился и не мучился за своего бога-учителя. К тому большому, новому, справедливому, что творилось на селе и в усадьбе, теперь прибавилось еще что-то несказанное, самое правильное и дорогое.
И сейчас, видя и слыша все это и переживая вновь, сильнее, чем было, он не мог удержаться от щекотного смешка, хихикнул, передернул лопатками от радости, потому что они, красная четверня, набив руку и навострив, нацелив глаз, обыграли-таки во второй «партии» Григория Евгеньевича и, став «разбойниками», загнали его черный шар в крапиву, в репейник, не пожалели, не смилостивились. И долго потом разыскивали шар в лопухах, вот как далеко улетел — знай наших.
Он бы еще посмеялся сейчас мысленно над Григорием Евгеньевичем, как смеялись-дразнились они тогда, но Яшка заговорил возмущенно-громко и вернул Шурку в ту жизнь, которой они жили нынче в Заполе.
— Глядите, кто-то сочил березы… Теперь засохнут… Ах, сволочи!
Шурка пришел в себя. Ватага продолжала торчать на концах Мошковых полос. Ослепительно белели вокруг березы. Они горели как свечи, прямые, светлого воска. Изумрудные языки пламени ветвей и макушек лизали высокое небо, и оно, загораясь, тоже становилось зеленым. Вовсю распевали звонкие разноголосые пичуги. Даже нарядная сойка, пролетая мимо, передразнивая соседей, кричала приятно-весело. И жуки и мухи жужжали, нашептывая на ухо что-то хорошенькое, и дальние стуки, скрипы вплетались в музыку леса и не мешали. На станции, на чугунке прогудел паровоз.