Новый свет
Шрифт:
Шаров, рассматривая привезенное, спрашивал вдруг:
— А эти чаны для чего привезли?
— Та валялись на стройци, — отвечал Злыдень. — Спрашиваю: „А это чье?“ „А ничье“, — говорят, мы и погрузили, може, коням замешивать будемо, а може, свиньям варить…
— Ох и попадешься ты, Злыдень, — поощряюще басил Шаров, но чаны сгружали: сгодятся в хозяйстве.
Не было ничего такого, чего не смог бы достать Шаров. А я пользовался этим и постоянно обращался к чародейству Шарова.
— Двадцать пишущих машинок? — говорил Шаров. — А не богато?
— Пусть ребята осваивают технику. Сборники своих стихов на машинках будут отстукивать.
Снова появлялась уже другая физиономия, на „бобике“ появлялась, который до отказа забивался ящиками с помидорами, синенькими, яйцами, арбузами, и через неделю нам отгружались почти новые пишущие машинки — и не десять штук, а все двадцать, и все бесплатно, так сказать, дарственно,
Иногда совершались крупные сделки, вполне официальные, достойные, скрепленные печатями и необходимыми бумагами. Здесь разговор шел при свидетелях. Приглашались бухгалтер и Каменюка, все усаживались за стол, приносилась минеральная вода, стучала пишущая машинка. Шаров в такие минуты был деловым и важным.
— Нет, так дело не пойдет, — настаивал он. — Смотрите, что получается: мы вам тысячу держаков для лопаток делаем, каких нигде вы никогда не достанете, пять тысяч навесных петель — их вы тоже с огнем не найдете, а вы нам всего один трактор, не нужный никому! Товарищи, это же грабеж среди бела дня! Один несчастный трактор.
— Трактор, положим, очень нужный, — спорило представительное лицо. — Мы в порядке шефства готовы передать вам.
— Так передайте по-человечески! — заводился Шаров.
— Что значит — по-человечески?
— Ну, и эту чертову развалину, сеялку, в придачу. Она же никому не нужна.
— Нет, сеялку не можем, нагорит за это.
— Вот чего не будет, того не будет. Детям подарить несчастную сеялку — вам каждый спасибо скажет.
— Нельзя, — сопротивлялось представительное лицо.
— Ну тогда веялку отдайте и две бороны, если, конечно, можно, — с достоинством предлагал Шаров. — Кстати, гвоздями у вас нельзя разжиться?
— Гвоздей дадим.
— И олифы немного, а то нам красить нечем.
— Олифы и у нас мало.
— Одну бочку, — не унимался Шаров. — А мы вам отпустим по божеским ценам люцерну.
У Шарова было самое нежное расположение к такого рода сделкам. Предпринимательство было его страстью. Он играл надежно, с упреждением. В дни удачных сделок он был особенно добр и щедр. В такие минуты и я подкатывался к нему.
— Ну, что у тебя? — спрашивал он.
— Хорошо бы этюдники достать, красочек и картону.
— Список есть?
Я знал эту Шарову особенность, спрашивать списочек, и тут же подавал ему список. Шаров разглядывал бумагу, нажимал кнопку, он теперь уже не орал в окно: „А ну, гукнить Гришку!“ — он теперь кнопочку нажимал, которая соединяла его с любым работником. Прибегал Злыдень в новой казенной униформе.
— Ось поедешь в город и привезешь!
— Уже двадцать раз спрашивали, а николы там такого товара не было, — отвечал Злыдень, по совместительству исполняющий еще должность экспедитора.
— Наберите мне город, — это Шаров секретарю говорит. — Что же это у нас получается, Демьян Сааказович? Мы к вам — так со всей душой, а вы нам кукиш с маслом?
— В чем дело? — спрашивают на другом конце провода.
— Пустяки. Краски художественные и всякая мелочь.
— Не получали, Константин Захарович.
— Так получите, а мы вам то, что я обещал, завезем. А лучше, как только красочки и этюдники будут, так и завезем.
— Лады, — отвечал Демьян Сааказович. — Приезжайте. Шаров довольный глядел на меня: — Еще чего?
— В поход собрались. Машину бы.
— Ох, и много ты хочешь сразу. Так не бывает, чтобы все одним махом. Надо и бюрократизм соблюсти.
— Так как насчет машины?
— Ладно, скажи Каменюке, чтобы в путь снаряжал „ЗИСа“.
Детям от разворота предпринимательства Шарова одна польза была. Я никогда, да и сейчас, до конца не могу понять двигательных, точнее, побудительных источников огромной энергии Шарова. Конечно, я догадывался о каких-то основных пружинах его деятельности, но это были лишь мои домыслы. На первом месте, мне так казалось, мотивом двигательной энергии Шарова был мотив психологический, а точнее психогенетический, если можно так сказать. В генной структуре Шарова слышался не просто топот скачущих табунов, в этом гуле отплясывал свою изначальную историю весь мир цыганства, какой только есть на этой земле. Основание личности было, таким образом, бродячим и вольным, способным к перенесению самых разных тягот. Предки Шарова действительно неоднократно избивались батогами на плацу: то коней чужих уводить им доводилось, то обмен учинить с жутким надувательством, а потом сбежать и не показываться в тех краях, где совершилась коварная сделка. А главное, жар поисков не покидал Шаровых, и этот жар привел к необходимости видоизменить бродяжничество, придать ему сугубо небродячий и даже деловой смысл. С учетом, разумеется, новых коллективистских тенденций. В этом искательно-вдохновенном жаре и сформировалась душа юного Шарова. Надо сказать, это формирование не обходилось без истинно душевных и нередко мучительных физических страданий. Так, в одной из предпринимательских операций у него была сломана рука и перебита ключица — дверь с чужих петель он снимал в темноте жуткой, так уж понравилась дверца дубовая, обшитая войлоком, что в соседском флигеле была, без дела, можно сказать, болталась, и снял ведь дверь, тихо и чисто снял, и ушел бы юный подвижник спокойненько, так нет же — дернул черт еще и рамы двойные выставить, приглянулись ему аккуратные двойные рамы с толстым стеклом, — а одна из них возьми и уронись вовнутрь, вот тогда-то все и началось: выскочил здоровенный детина из дома, и уж что ему под руки попалось, только очень крепкое что-то попалось, и он этой крепкостью и приглушил Шарова, да, испугавшись, за ноги его оттянул на край села, полуживого оставил на холодной земле — так юный Шаров оказался в лазарете. А оттуда вышел несколько измененным, не в генной структуре, разумеется, эта штука у него была неизменной, а в чисто соматической, в органике, можно сказать. Кости срослись несколько неудачно (ломать заново не дался Шаров, хватит и одного раза! На всю жизнь искры застыли перед физиономией, так нимбом и вертятся перед обличьем), а неудачность как раз и состояла в том, что руки как бы двумя дугами стали выпирать, впрочем, очень удобно, как потом Шаров оценил: без напряжения чего хочешь суй под мышки — хоть мешок, а хоть рулон толя, а хоть мелочь всякую: валенки, сапоги, шапки, платки оренбургские для жены и цветастые для родичей, всякую снедь можно, если упаковка ничего. Были, конечно, от полученного увечья и некоторые минусы (в армию не взяли, в некоторые учебные заведения Шаров не прошел), впрочем, он эти минусы вскоре обратил в достоинства: избрал поприще, можно сказать, праведное, почти проповедническое. После учительского двухгодичного института попросился Шаров в крохотную заброшенную школку на должность директора, где и стал развертывать свой природный дар. Ботаникой увлекся Шаров. Станцию юных натуралистов организовал при школе. Чего только не было на этой станции: куры, гуси, голуби, нутрии, кролики. На опытном участке росли пшеница, ячмень, кукуруза, зеленый горошек, помидоры, огурцы, фасоль, разводились клубника, малина, крыжовник — какое же это было богатство в столь трудное время, сразу после войны! Но не станция юных натуралистов открыла ему двери в широкую известность, а несколько отменных бредней, которые научились плести в шаровской школе. Сам Шаров сроду не рыбачил: не к тому была приспособлена хозяйская его душа, чтобы сидеть дурнем на берегу реки и глядеть судорожно на поплавок. К другим важным делам рвалась его душа. Здесь, на берегу, куда так любило приезжать замурыженное начальство, многое удавалось решить Шарову: и где чего достать, и где и как нужную бумагу подписать, и к какому лицу рекомендацию получить.
Так генетическое цыганство Шарова постепенно социализировалось, и снова, подчеркнем, от этого никак не страдало дело, напротив, в той крохотной школе, где директорствовал Шаров, где училось всего-то восемь — двенадцать учеников, но школу специально не закрывали, так как она стояла на самом берегу речушки, а под навесом хранились бредни и великолепные удилища, — так вот, в этой школке были заведены первыми в области горячие, почти бесплатные завтраки и вторая обувь была сшита собственноручно детьми в кружке „Умелые руки“.
В области уже знали, что если надо было кого послать в самую разваленную школу, где ни воды, ни магазина не было, где все в грязи утопало, где крышу ветром постоянно сдувало, а рамы были заделаны наполовину фанерой, то посылали Шарова — и через три-четыре месяца душевно-деловой жар Шарова распалялся с такой силой, что в этом жару мгновенно испепелялось все вредное, что мешало делу народного образования. В новую школу приезжали разные лица, разводились костры на берегу реки, шел самый что ни на есть сердечный разговор, после чего следовала шефская помощь и школка быстро преображалась, а сам Шаров резко подлетал вверх в своем общественном положении — выбирался в депутаты или еще в какую-нибудь районную комиссию.
Конечно, Шаров повсюду значился абсолютно честным человеком и никогда не присваивал государственное добро, заприходованное в бумагах, полученное по разнарядке или выданное еще по какой-нибудь важной ведомости. А вот незаприходованное — это случалось, поскольку не пропадать же добру, если оно нигде не числилось. И в этом была гениальность Шарова — именно в том, чтобы создавать обилие вещей, которые нигде не числились, не значились, а так, приходили черт знает откуда и в таком изобилии, что от этого незаприходованного добра деваться некуда было. И вот тут-то и надо назвать истинный мотив энергии Шарова — мотив взаимообмена, который диктовал необходимость обращать разные вещи в новую незаприходованность. При этом Шаров всякий раз спрашивал: