Нрав и права
Шрифт:
– Тогда на другую тахту приляг!
– Нет!
– А где же ты ляжешь?
– Вот здесь!
Зверев достал из кармана сложенную газету, развернул её, расстелил на полу, поближе к тёплой батарее отопления, прилёг на газету, не снимая плаща, и тут же заснул.
Довлатов с изумлением, не произнося ни слова, наблюдал за всем, что происходило на его глазах в моей квартире.
Через две-три минуты, обескураженно разведя руками в стороны, сказал наконец:
– Ну и ну!..
– Это тебе не Питер, – сказал я ему на его «ну и ну», – это, Сергей, Москва. Здесь, у нас, поверь мне, пожалуйста, и не такое бывает!..
– Да, придётся
– Поверь.
– Понемногу выпьем?
– Давай.
– С чего начнём?
– С коньяка.
– Для расширенья сосудов?
– Именно так.
– Согласен.
И Довлатов открыл бутылку армянского коньяка.
Я принёс к нам в комнату с кухни стаканы, тарелки, вилки, нож.
Привычный набор – для выпивки и закуски. Чтоб всё у нас было как у людей. Без излишеств и всяких красот. Самое необходимое. Неторопливо расставил всё это на столе.
Отрезал нам по ломтю свежего белого хлеба, немного грудинки, так, для начала, – пока что хватит. Остальное – потом. Осилить все припасы мы не сумеем – ни вдвоём, ни втроём – вон их сколько! Накормить можно всю нашу братию. Да ещё и останется что-то. И провизии, и питья столько, что вспоминаешь невольно послушного джинна, готового по велению твоему принести тебе что угодно, и волшебную лампу, конечно, и немало ещё чего, из восточных сказок и русских, из любых, в них вдосталь чудес. А у нас был волшебник свой – Зверев. Он все припасы принёс. На себе дотащил сюда. Чародей наш богемный. Он понадёжней Али-Бабы и получше любого джинна!.. Размышляя об этом, я поглядел на Толю, сощурясь. Тонкими жёлтыми ломтиками нарезал один лимон.
Сергей, наклонив бутылку, привычно разлил коньяк, причём, подчеркну сознательно, сделал это умело – каждому вышло ровно по половине стакана.
– За выздоровление?
– Да, давай за здоровье.
Чокнулись. И раздался звон. Почти колокольный.
Выпили. Дело нехитрое, знамо. Вроде пошло.
Закусили. Чем Бог послал. Потому что закусывать – надо.
Зверев лежал на газете и безмятежно спал. Спал – как дитя. Хотелось так почему-то сказать. Почему? Да кто его знает! Можно сказать и так: словно воин – после сражений. Богатырь. Вот-вот. Из былин. После подвигов. После деяний. После странствий по белу свету. После всяких борений с навью. Спал – и всё тут. Свой сон – заслужил.
Мы ему спать не мешали. Целебен, священен сон. Сон – это явь иная. Нити наитий – там. Корни событий. Узлы судеб. Связи незримые. С миром. Со всей вселенной. Сном живущий силён.
Был он спокоен и как-то светло и празднично тих.
Находился, вконец измаявшись, опять у друзей. У своих.
После всех предыдущих трудов и метаний в такси по Москве можно было и отдохнуть наконец – просто взять да уснуть.
Вот и спал он. Под батареей отопления. На газете.
Человек походный. Бывалый. Не впервой. Ничего. Привык.
Спал – как пел. Значит, надо было. Спал – и всё. Восстанавливал силы.
Утро уже прошло. Прошло – само по себе. Потому что нельзя ему было не пройти. Всё проходит в мире. Всё. Всегда. Вот и утро – прошло. Вслед за ним ушли навсегда наши страхи, сомненья, мученья, наши вздохи, мечты, огорченья. Только жизни речное теченье, к нам придя, не ушло никуда.
Время – то, о котором сказано было верно, что это сама материя, формы свободно меняя, сущность свою сохраняло, то есть шло по своим законам или вне законов, по-своему, по собственным стёжкам-дорожкам, по маршрутам незримым своим, так, как заблагорассудится ему, – и к полудню близилось.
Мы с Довлатовым потихоньку беседовали (в тишине и спокойствии, ощутимых столь отчётливо в однокомнатной, тесноватой моей квартире, что, казалось, она взывала иногда ко мне: погоди, я с тобою, побудь ещё здесь, успеешь ещё уйти и расстаться со мной, увы, безоглядно и навсегда, чтоб скитаться незнамо где целых долгих семь лет, бездомничать, без угла своего, без крова, я с тобою, не уходи!) – и не спеша, с каким-то пронзительным осознанием всей доброты человеческой и небывалости редкостной событий нынешних, тех, что прошли, и тех, что грядут ещё, выпивали, не забывая, – вопреки привычкам дурацким, повсеместным и узаконенным, слишком сильно укоренившимся в нашей прежней, отзывчивой, редкостной по числу дарований, среде, добывать побольше питья, экономя всегда на еде, то есть, прежде всего, что ж поделать, на самих себе, чудаках, большей частью полуголодных, ради хмеля, а то и кайфа, пусть и так, – на сей раз и закусывать.
И не только, признаться следует, – (по прошествии стольких лет, как и в тот незабвенный день, день осенний в году високосном, целых тридцать два года назад – бывшем, явном, ну а теперь существующем только в памяти), – состояние наше, прежде, что таить, совсем невесёлое, но и общее настроение вдруг заметно у нас улучшилось.
Да и как ему не улучшиться, когда всё у нас под рукой!
«Ну и ну!» – как сказал Сергей.
«Хрю!» – как сказано было Зверевым.
«Это, Сергей, Москва!» – как сказал я недавно Довлатову. Словом, рай, да и только. Пусть временный. Пусть московский. Но всё-таки – рай.
На столе громоздились, дыбились, образовывали хребты, расползались с вершин лавинами, устремлялись сквозь потолок в небеса над округой сирой горы, видимо – те, златые, из народной песни, желанные, – горы самой разнообразной, для лукулловских, знать, пиров, для разгульных варварских пиршеств, для библейских трапез в роскошных, полных неги, царских покоях предназначенной, не иначе, ну а может, фламандской, рубенсовской, небывалой какой-то еды, за которыми различались реки – тоже из песни, полные, как известно, вина, – в нашем случае – изобильнейшего питья.
– Надо бы нам разобрать эти завалы! – сказал я, глядя на все припасы, как на некое чудо света, неизвестно какое по счёту, да не всё ли равно, поскольку было явлено всё нам сразу, и его принимать приходилось уж таким, каково оно есть.
– Хотя бы частично! Попробуем! – оторвавшись от созерцания раблезианского, зверевского, дива дивного, чуда привычного, рядового, без всякой помпезности, для него-то, способного часто и на большее, (да, бывало и такое, и если я расскажу об этом когда-нибудь, то читатели современные, верхоглядные, в основном, ничегошеньки толком не знающие об эпохе былой героической и о людях, в ней живших когда-то, мне, видавшему виды в прошлом, чудом выжившему, седому скифу старому, очевидцу превеликого множества разных, от смешных до трагичных, событий, чего доброго, и не поверят, хотя верить мне следует, ибо я один остался на свете, всё-то помнящий, столькое знающий, говорящий теперь – за всех, в дни осенние, в октябре, в одиночестве и в затворничестве, в давнем жречестве, в светлом творчестве, в ясновидчестве, в добром таинстве, в грустном празднестве речи нынешней, повествующей о таком, что один я помню сегодня, потому и сказать обязан, потому-то, сквозь годы глядя, слыша музыку жизни этой, о минувшем и говорю), – поддержал меня тут же Сергей.