Нрав и права
Шрифт:
Тут любой бы мог озадачиться.
Преспокойно спал человек – и, пожалуйста, вот он, рядом, через долю секунды – встал.
Зверев, словно сомнамбула, с полузакрытыми, вроде бы спящими, вроде не спящими, отягощёнными страшной, нечеловеческой просто, усталостью, но и, с ней вместе, что вовсе уж поразительно было и даже смущало, готовностью к действию, к действу, к поступку, слишком уж важному, чтобы его откладывать на потом, а не тут же, сразу же, прямо сейчас, при нас, кровь из носу, всенепременно, целенаправленно, истово, не совершить его, ставшими вдруг светящимися, фосфорически-отрешёнными,
Взял давно уже, в уголке, возле рамы, валявшийся там, затвердевший кусок пластилина.
Всего-то несколько звонких, броских, цепких мгновений – помял, повертел его в пальцах.
Воткнул в него, сделав рукою движение кругообразное, какие-то пробки, бумажки.
Дунул слегка на него.
И невзрачный, сморщенный, старый, завалявшийся пластилин – чудом преобразился!
На зверевской, гибкой, пластичной, творческой, жизнетворной, широко раскрытой ладони, вздрагивая, лежала – дивная, словно живая, всем лёгким телом своим устремлённая в путь, вперёд, находящаяся в полёте, свободно и смело расправившая упругие сильные крылья, виталица в высях небесных, скиталица в далях таинственных и в глубях незримых отшельница, печальница о былом, провидица века грядущего, вещунья, звезда, собеседница созвездий и листьев, наследница ведических волхвований, питомица речи, наперсница избранников, имени вестница, загадка волшебная, – птица.
Зверев царственным плавным жестом протянул её, всю трепещущую от энергии созидательной, потрясённому всем увиденным, ошарашенному Сергею:
– Вот что такое время!
После чего всё так же сомнамбулически-странно, с полузакрытыми, вроде бы, но, вроде, и чуткими, зрячими, светящимися глазами, улёгся на пол, на место, на свою газету истёртую, и тут же, мгновенно, заснул.
Довлатов бережно, ласково держал на своей ладони созданную при нас, из ничего, похоже, чтобы ему стать всем, отныне и навсегда, непостижимым поистине творческим человеком, а может быть, и пришельцем из других каких-то миров, уж явно типом особенным, не таким, как многие, Зверевым, доверившуюся ему смиренно волшебную птицу.
Пальцы его заметно дрожали. Он волновался.
– Птица Времени! – тихо сказал, обращаясь ко мне, Довлатов.
– Да. По зверевской чёткой трактовке – получается именно так.
Довлатов шумно вздохнул и осторожно поставил зверевскую волшебную птицу на подоконник.
И тотчас же мы услыхали чей-то призывный стук в оконное стекло.
Маленькая пёстрая птичка, разглядевшая с улицы таинственную Птицу Времени, отделённая от неё тонкой, скользкой гранью стекла, отчаянно и отрешённо рвалась к ней, сюда, в квартиру, и колотила маленьким клювом в стекло, пытаясь пробиться к той, которая так поразила птичье воображение, но ничего у неё не выходило, – и, поняв наконец невозможность вторжения, и сближения недостижимого, и кружения вместе, на пару, в светлом небе, в порыве, в полёте, измученная борьбой, она пригорюнилась, нахохлилась, но вскоре, опомнившись будто, встрепенулась и улетела…
– Не судьба ей, – сказал Довлатов.
– Птичке?
– Птичке.
– Той, заоконной?
– Ну конечно.
И я взглянул за окно – и увидел там эту птичку. Она сидела на перилах балкона, рядышком с похожей на неё птичкой, вполне довольная, видимо, судьбой и напрочь забывшая об изваянной Зверевым пластилиновой Птице Времени, привлекавшей её недавно.
– Посмотри! – сказал я Сергею.
Он сказал, увидев:
– Ну, значит, у неё другая судьба!..
В небе за окном висела невзрачная хмарь.
На этом фоне покачивались то в одну сторону, то в другую, движимые порывами спорадически налетавшего ветра, почти оголённые вершины окрестных деревьев.
Дверь на балкон была слегка приоткрыта – и в комнату свободно проникал сырой, знобящий воздух столичной осени.
– Как бы не продуло Толю! – сказал я и встал. – Закрою, пожалуй, дверь. Форточка всё равно у нас открыта. Комната и так проветривается.
– Дверь – это лишнее, – согласился Довлатов.
Но вместо того, чтобы просто-напросто поплотнее закрыть дверь и покрепче, чтобы не проворачивалась обратно, прижать рукоятку, я вышел почему-то на балкон.
Механически скользнул взглядом по окаймлённой кустами и деревцами, ведущей к дому вдоль торца его и под прямым углом поворачивающей к моему подъезду, мокрой, с тускло поблёскивающими лужицами и плавающими в них жёлтыми листьями, неровной, с буграми и выбоинами, изборождённой извилистыми трещинами, асфальтовой дорожке.
И там, внизу, с высоты четвёртого этажа, разглядел я знакомую голову.
Русоволосая эта голова, не то увенчанная, не то заботливо прикрытая сползающим на лоб, до бровей, то ли нечёсаным чубом, то ли светлым крылом, покачивалась, как и вершины деревьев, из стороны в сторону, и, конечно, принадлежала, ошибки здесь не было, да быть не могло, по причине простейшей её непохожести на остальные, лишь одному-единственному во всей Москве человеку, своеобразному, так я выражусь, вот уже третий год всё покачивающему то влево, то вправо хмельной своей головой под напором нежданно свалившейся на неё и неудержимо разрастающейся богемной славы, и человеком этим был, разумеется, Веня Ерофеев.
Сверху я окликнул его:
– Здравствуй, Веня! Ты меня слышишь?
Голова внизу под балконом в тот же миг перестала качаться.
Веня поднял ко мне лицо.
И воззвал ко мне:
– Здравствуй, Володя!
– Здравствуй, здравствуй! – сказал я ему. – Что ты делаешь там, внизу?
Веня выкрикнул:
– Я заблудился!
– То есть как?
– Заблудился, и всё! Шёл к тебе – и вдруг заблудился. Растерялся. Что делать? Как быть? Как мне жить? У меня – похмелье!..
– Не страдай! Поднимайся ко мне.
– Но куда?
– На четвёртый этаж.
– А подъезд?
– За углом. Самый первый.
– А квартира?
– Дверь будет открыта.
– Мчусь к тебе!
– Я встречу тебя.
Веня побежал по дорожке, завернул за угол дома. Слышно было, как с грохотом захлопнулась за ним тяжёлая дверь подъезда.
И тут же взвилась вверх испуганная этим отчаянным грохотом стайка взъерошенных воробьёв.
Конец ознакомительного фрагмента.