Нравственные письма к Луцилию
Шрифт:
Удаление из столицы, созерцание мира-космоса изменяли перспективу взгляда, сдвигали масштабы в земном мире. Ссылка с новой остротой поставила перед Сенекой вопрос об отчизне и чужбине, о Риме и мире. Представление о круге земель как едином обиталище человеческого рода в умозрительном виде было почерпнуто им из стоического учения; теперь, после двух долгих отлучек из столицы, оно наполнилось конкретным содержанием пережитого опыта. Люди непрестанно меняют место под солнцем, гонимые бедствиями, войнами, а чаще просто недовольством настоящим и надеждой на будущее.
Ощущение безграничности мира и бесконечности человеческих странствий Сенека с особой силой выразил в пророческих словах хора в «Медее» (ст. 369 сл.):
ДляЭто пророчество — лишь последний вывод из наблюдений над реальным строем жизни бескрайней империи, где путешествия и долгие, иногда длившиеся всю жизнь отлучки на чужбину давно стали явлениями повседневными. Но большинство людей — от правителя провинции, который не мог продолжать карьеру в Риме, не отбыв срок наместничества, до легионера, сражавшегося в Армении или в Парфии, — ощущали себя прежде всего римскими гражданами. Сенека идет наперекор этой центростремительной тенденции. Для него за практическими причинами человеческих странствий кроется врожденное свойство души, чья материя причастна материи вечно движущихся светил. Что считать родиной, если из-за всеобщих странствий почти нигде не найти аборигенов, если и самый Рим основан пришельцами и даже на неприютной и незаманчивой Корсике столько раз менялись народы (Гельв., 6 — 8)?
И природа души, и историческое происхождение племен — все отрывает человека от клочка земли, где он родился. «Пусть мы проедем из конца в конец любые земли — нигде в мире мы не найдем чужой нам страны: отовсюду одинаково можно поднять глаза к небу» (Гельв., 9, 1). Ибо созерцание величия мира есть первый подлинный долг человека, несоизмеримый со всем тем, что у большинства принято звать долгом.
Как в годы молодости, перед Сенекой вновь встал вопрос о сравнительной ценности «государственной жизни», от которой его насильно оторвали, и жизни созерцательной, — то есть долга перед государством и долга перед самим собой, поскольку лишь философия ведет к истинному благу. Ответ на него философ дал в трактате «О краткости жизни», который принято считать написанным в последние годы ссылки. Римская традиция связывала понятие долга (officium) лишь с обязанностями перед государством; жизнь, посвященная философии, литературе, науке, определялась словом «досуг». Сенека сохраняет эту терминологию, но в корне меняет соотношение ценностей. Выполнение долга перед государством ничего не приносит, кроме тревог и волнений, оно отнимает всякую возможность обратить взгляд на себя. Это доказывает пример даже таких людей, как Цицерон или Август, непрестанно мечтавший о «досуге». Что же говорить о наших днях, когда «долг» обязывает только к одному: во время утренних визитов не пропустить прихожей хотя бы одного из могущественных людей? — Нет, «без спешки исполнять истинный долг можно лишь тем, кто захочет каждый день быть в теснейшей близости к Зенону, к Пифагору, к Демокриту и другим зачинателям благих наук» (Кр. ж., 14, 5).
Время корсиканской ссылки — период наибольшего удаления Сенеки от традиционно-римских воззрений. Он до такой степени ощутил себя философом и гражданином мира, что собирался в случае помилованья отправиться из Рима в Афины и заниматься одной лишь философией. Однако намеренье так и осталось намереньем.
Помилованье пришло в 48 г., когда Мессалина была убита, а женою Клавдия стала Агриппина, сестра Ливиллы и мать Домиция Агенобарба — будущего императора Нерона. Она добилась возвращения Сенеки из ссылки, выхлопотала для него высокую государственную должность и предложила ему стать наставником ее сына, «чтобы такой наставник вел к возмужанию отрочество Домиция и чтобы его же советы шли на пользу ее надеждам на власть: ведь полагали, что Сенека в память о благодеянии предан Агриппине и, оскорбленный несправедливостью, враждебен Клавдию»[26]. Последний расчет не оправдался: никто из историков не говорит об участии Сенеки в интригах Агриппины, закончившихся отравлением Клавдия и воцарением Нерона. Но, принимая место наставника, Сенека, безусловно, шел на компромисс с собою, так как не мог не понимать планов Агриппины, будущей участи Британника, родного сына Клавдия, а может быть, и опасностей, ожидавших его самого[27]. Так или иначе, положение его стало двойственным, жизнь разошлась с начертанной им самим и как будто уже окончательно избранной программой. Как раскололись официальная и неофициальная линия его поведения, видно хотя бы из того, что после обожествления убитого Клавдия он написал для Нерона надгробное восхваление почившему и в то же время сочинил на него язвительнейшую сатиру «Отыквление»[28].
Но только ли честолюбие и корыстолюбие толкнуло Сенеку на такой путь? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно пристально взглянуть на то, что Сенека, оказавшийся ближайшим советником воцарившегося в 16 лет принцепса, делал и писал в первые пять лет его правления (конец 54 — 59 г.), которые принято считать счастливой эпохой принципата. С самого начала Сенека употребил свое влияние на то, чтобы обуздать властную жестокость Агриппины, которая первым делом поспешила расправиться с двумя своими противниками. «Она бы пошла в убийствах и дальше, не воспротивься ей Афраний Бурр и Анней Сенека. Они, наставники императорской юности, и, что редко между властвующими сообща, согласные между собой, одинаково вошли в силу, хоть и разными средствами: Бурр — тщанием в делах военных и строгими нравами, Сенека — наставлениями в красноречии и мягкостью без угодничества. Они помогали друг другу, чтобы легче было удержать пребывавшего в опасном возрасте принцепса, дозволив ему, если он пренебрежет добродетелью,
Ценою компромиссов Бурру и Сенеке удалось добиться многого. Если не считать династического убийства Британника, до 59 г. Рим забывает о кровопролитии. Возрастает власть сената, о чем так мечтала республиканская оппозиция, достаточно открыто подававшая там голос. Проводятся финансовые мероприятия, имеющие целью отделить государственную казну от личного имущества императора. Объективно необходимые и прогрессивные устремления принципата к тому, чтобы превратить провинции из ограбляемых завоеванных областей в органические составные части единой империи, находят систематическое выражение в судебных процессах над наместниками, виновными в корыстных злоупотреблениях. Космополитические веянья носились в воздухе, но что у Нерона приняло форму несколько карикатурного эллинофильства (достаточно вспомнить его «гастрольное турне» по Греции!), то у Сенеки на уровне практическом выражалось в разумных политических мерах. Была предпринята и попытка положить конец политическим нравам, сложившимся при Тиберии, Калигуле и Клавдии, прежде всего — покончить с доносительством. К суду привлечен был Суиллий, при Клавдии — самый грозный и самый продажный обвинитель. Однако именно эта мера вызвала больше всего нареканий против Сенеки: слишком многие опасались судьбы Суиллия.
Но Сенека не был бы Сенекой, если бы не попытался теоретически осмыслить свою политическую деятельность, найти ей оправдание с точки зрения нравственной нормы исповедуемого им стоицизма. Не будучи убежденным республиканцем, Сенека принимал взгляд древних стоиков, согласно которому монархия при справедливом царе может быть залогом благоденствия государства. Именно тут, как казалось Сенеке, и открывается выход. Исправить нравы «толпы» нельзя — об этом говорили и стоическое учение, и наблюдение жизни. В то же время старый стоический парадокс гласил, что «только мудрец умеет быть царем». Если у власти окажется «мудрец», то он и будет тем «справедливым царем», который обеспечит государству «наилучшее состояние». И когда принцепсом стал шестнадцатилетний воспитанник Сенеки, тому показалось, что идеал достижим. Спустя год после воцарения Нерона Сенека обратился к нему с трактатом «О милосердии», в котором начертал образ идеального государя (или, что то же, мудреца у власти — Мил., II, 5, 5) и противоположный ему образ тирана. Благодаря основной добродетели властвующего — разумному милосердию (отличному от неразумного сострадания!) — он находит должную меру между мягкостью и строгостью, необходимой для обуздания порочной толпы; так достигается основная цель — исправляются нравы, а благодаря этому воцаряется единодушие в государстве и любовь к принцепсу. Правда, последнему приходится больше обуздывать себя, нежели подданных, и «вершина величия» превращается в рабство (Мил., I, 8, 4). Такое самоограничение естественно для мудреца, — но Сенека сохраняет достаточное чувство реальности, чтобы не верить в мудреца на престоле, как и в чувство ответственности властвующего перед богами, людьми и законами, которое приписывается Нерону (Мил., I, 7, 1 и 1, 4). Поэтому он доказывает необходимость милосердия также и соображениями выгоды. Никакие запоры и крепостные стены не охранят царствующего так надежно, как любовь подданных (Мил., I, 11, 4). После красноречивого описания беспричинной жестокости как главнейшего порока тирана такое соображение должно напомнить о мече, поразившем Калигулу[30], о яде, которым извели Клавдия. ..
Едва ли Сенека, вопреки прямым утверждениям в трактате, надеялся, что легковесный, склонный к актерству Нерон будет поистине «справедливым государем». Явные опасения звучат в обращенных к нему словах:
«Это было бы трудно, будь твоя доброта не природной, а заемной и временной: ведь никто не может долго носить маску» (Мил., I, 1, 6). Расчет — жизненный, а не высказанный в книге — был на другое. Сенека давно уже понял, что при новом режиме служить можно только лицам («могущественным»), а не делу (Кр. ж., 2, 4—5). Так может быть, на этот раз служба одному человеку может превратиться в служение людям? — И вот начинается цепь интриг с целью ограничить влияние Агриппины, череда уступок порокам Нерона — тем, которые не так уж важны для дел государства...
Первое время эти компромиссы по видимости оправдывали себя. Ощущение их оправданности пагубно влияет на поведение самого Сенеки: он принимает от своего воспитанника бесчисленные подарки, его богатства растут настолько, что все громче становятся разговоры о несоответствии проповеди Сенеки и его поступков. Правда, Тацит вкладывает эти обвинения в уста доносчику Суиллию[31], — но у обвинявших в руках были факты, и Сенеке пришлось защищаться. Его апологией стал трактат «О блаженной жизни». Однако значение книги выходит далеко за пределы простой самозащиты. Это самая решительная попытка Сенеки примирить стоическую доктрину и действительность. Только мудрец в силах осуществить идеальную норму поведения, пишет Сенека, но ведь ни он сам, ни даже основатели стои не могут быть названы мудрецами. Они, как и все люди, погружены в жизнь с ее заботами и требованиями, связаны с людьми, опутаны обязанностями перед близкими, перед государством. Как же при этом сберечь нравственную чистоту? — Нужно сохранять всегда и во всем сознание нравственной нормы. Это сознание — оно же совесть[32] — и отличает человека нравственного (философа) от толпы, полностью порабощенной заботами о богатствах, власти, наслаждениях. Но не только ради приближения к идеалу необходимо сознание нормы: оно противостоит беспринципному растворению в потоке жизни еще и потому, что в самой повседневной практике оно укажет путь и к сохранению внутренней свободы, и к служению другим людям. Так оно поможет тебе сделать твое богатство полезным для всех, научив тебя щедрости и благодеяниям. . . Понятие совести как осознанной разумом и в то же время пережитой чувством нравственной нормы было введено в стоицизм Сенекой. Именно оно позволяло ему сохранить живую связь с действительностью, уйти от доктринерской беспочвенности. И оно же было опорным камнем его противостояния беспринципному прагматизму, тому вульгарному «приятию жизни», которое сводилось к стремлению получить любой ценой как можно больше наслаждений, как можно больше благ.