Нума Руместан
Шрифт:
— Ну-ну! Мы не прощаемся, девчурка… Будь молодцом, чего там!
Люди плачут, целуются, не обращая внимания на нищенствующего монаха в капюшоне, который бормочет «Отче наш», опираясь локтями о барьер, а затем, так ничего и не получив, перекидывает через плечо свою сумку и в бешенстве удаляется.
— Еще одно «Отче наш» впустую!
Окружающие слышат эти его слова и, так как слезы у них уже высохли, громко хохочут, а громче всех — сам рясофорный.
Забившись в угол купе, чтобы избежать оваций, Руместан наслаждался всем этим весельем, наслаждался видом загорелых горбоносых лиц с выражением то страстным, то ироническим, видом долговязых хлыщеватых парней, юных като [47] с
47
Девушек (провансальск.).
Да и сам он был воплощением этой породы, он уже излечился от отчаяния, охватившего его поутру, от своего отвращения ко всему и ко всем, от своей любви — все это смел первый порыв мистраля, который изо всех сил завывал в долине Роны, приподнимая колеса поезда, не давая ему двигаться вперед, все гоня перед собой — деревья, склонявшиеся так низко, словно они хотели убежать, цепь Альпин на горизонте, словно отступавших перед ним, солнце, на которое внезапно набегали облака. А вдалеке уже виднелся город Апс, который то освещался солнцем, то на миг погружался в тень, — его здания теснились под древней башней Антоиинов, словно стадо быков на полях Камарги, сгрудившееся вокруг самого старого бугая, чтобы легче было противостоять порывам ветра.
Под звуки грандиозных фанфар мистраля Нума подъехал к перрону. Семья — как и он сам — считала, что при данных обстоятельствах его приезд надо оставить в секрете и тем самым избежать любительских оркестров, знамен и торжественных депутаций. Встречала его только тетушка Порталь — она величественно восседала в кресле начальника станции, поставив ноги на грелку. Едва она завидела племянника, как румяное и безмятежно спокойное лицо этой полной дамы приняло огорченное выражение и словно как-то вспухло под седыми буклями, протянув племяннику обе руки, она разразилась жалобами и рыданиями.
— Вот беда-то, вот беда!.. Такая красотка!.. И такая славная!.. И такая ласковая!.. Да для нее последний кусок хлеба изо рта вынешь!
«Боже мой! Значит, уже все кончено?..» — подумал Руместан, сразу вспомнив о цели своей поездки.
Внезапно тетка прервала свои причитания, и вполне хладнокровным, даже несколько суровым тоном сказала слуге, позабывшему о грелке:
— Меникль! Скамеечку!
После этого, сразу же взяв тон женщины, не помнящей себя от горя, она принялась подробно перечислять добродетели мадемуазель Ле Кенуа, громогласно требуя от неба и его ангелов ответа — почему вместо этой девочки они не взяли на тот свет ее, и при каждой новой жалобе дергала руку Нумы, на которую опиралась, идя к своей старой карете медленным, как на похоронах, шагом.
На улице Бершер под голыми деревьями мистраль крутил обломанные сухие ветки и кору, швыряя этим жестким мусором в именитого путешественника. Лошади двигались медленно, и на том углу, где носильщики обычно выпрягали их, Мениклю пришлось несколько раз хлопнуть кнутом — настолько были, видимо, удивлены эти животные всеобщим равнодушием к приезду великого
А Руместан думал только об этой ужасной новости. Схватив пухлые ручки тетушки, утиравшей глаза, он тихо спросил:
— Когда же это случилось?
— Что случилось?
— Когда же скончалась наша бедная малютка?
Тетушка Порталь так и подскочила на набитых волосом подушках:
— Скончалась?.. Господи батюшка! Кто тебе сказал, что она умерла?..
Но тут же добавила, глубоко вздохнув:
— Только она, правда, недолго протянет!
О да, недолго, очень недолго! Теперь она уже не вставала с постели, обложенная кружевными подушками, на которых ее маленькая исхудавшая головка с каждым диен становилась все неузнаваемей; на щеках у нее пылали пятна лихорадочного румянца, под глазами и у ноздрей темнела синева. Руки цвета слоновой кости покоились на батистовых простынях, рядом лежала маленькая гребенка и зеркальце, чтобы время от времени она могла расчесывать свои длинные каштановые волосы. Она по целым часам не пронвносила ни слова из-за мучительной хрипоты и лежала, устремив взгляд на макушки деревьев, на небо, сиявшее над старым садом Порталей.
В этот вечер она так долго не двигалась, задумавшись в заливавшем комнату алом закатном свете, что сестра ее встревожилась:
— Ты уснула?
Ортанс покачала головой, словно отгоняя от себя что-то:
— Нет, я не спала. И все же видела сон… Мне снилось, что я вот-вот умру. Я была на самой границе этого света и уже наклонялась к тому, да так наклонялась, что еще немножко — и упала бы… Я еще видела тебя и кое-что в комнате, но, в сущности, я уже находилась по ту сторону, и меня особенно удивляла тишина в мире живых по сравнению с шумом в царстве мертвых — это было словно жужжание улья, словно хлопанье крыльев, словно кишение муравейника, словно гул, который море оставляет в глубине крупных раковин. Как будто там, у мертвых, очень людно, еще больше, чем в жизни… И шум был такой громкий, что мне казалось, будто я впервые обрела дар слышать, будто у меня появилось какое-то совсем новое чувство.
Она говорила медленно, звуки вылетали у нее из горла с хрипением и свистом. Помолчав немного, она продолжала с той угасающей живостью, на какую еще может быть способен расстроенный, разбитый музыкальный инструмент:
— Все те же блуждания ума… Первая награда за воображение — Ортанс Ле Кенуа из Парижа!
Послышалось чье-то рыдание, тотчас же приглушенное стуком закрывавшейся двери.
— Вот видишь… — сказала Розали. — Это мама вышла… Ты ее огорчаешь…
— Нарочно… Каждый день понемногу… Чтобы потом ей уже не пришлось так сильно горевать, — прошептала девушка.
По всем длинным коридорам старинного провансальского дома носился мистраль, жалобно свистел под дверьми, порой яростно сотрясал их.
Ортанс улыбалась.
— Слышишь?.. Я это люблю… Кажется, что находишься далеко… в чужих странах! Бедняжечка ты моя! — прибавила она, взяв руку сестры и усталым движением поднося ее к губам. — Какую злую шутку я невольно сыграла с тобой!.. По моей вине твой малыш родится на Юге… Ты, французанка,мне этого никогда не простишь.
Сквозь вой ветра до нее донесся гудок паровоза. Она вздрогнула.
— А, семичасовой поезд!
Как все больные, как все заключенные, Ортанс различала в своем окружении малейшие шумы и звуки — они становились частью ее неподвижного существования, подобно горизонту, который она могла видеть с кровати, подобно сосновым рощам и древней продырявленной римской башне на склоне холма. С этого момента ее охватило беспокойство, какое-то особенное возбуждение, она то и дело поглядывала на дверь. Наконец появилась горничная…