Няня Маня
Шрифт:
Марья Акимовна Телегина работала уборщицей на крытом рынке. В сорок пятом получила похоронку на мужа, начала выпивать. Голос охрип, и ругань тети Маши набрала злую силу. Раньше, как пойдут ее костерить, она тыр-пыр — и молчок. Теперь если кто заикнется, Марья Акимовна ему — такое, что язык проглотит. Так что никто с ней лаяться не заводился больше.
Тете Маше хватало на жизнь. Подметая рыночную гниль, в опилках мелочи насобираешь — дай Бог. Тем более еда даровая; хоть с порчинкой,
На душе только было пусто, даже если досыта наругаться за день. Тогда тетя Маша шла домой, садилась с соседями играть в лото и очень радовалась, загребая «низ» — целых 16, а то и 20 копеек. Ей нравились остроумные выкрики вроде: «Бочонок!», или «Перевертыши!», или «Дедушка!»; каждый день ближе к вечеру она уже ждала этой привычной музыки, чтобы погреть душу.
Когда окончательно припирало, Марья Акимовна приводила домой мужика, в свою комнату на втором этаже, где потолок протекал и пол был неровный, зато кровать настоящая панцирная, с кружевным подзором. Копила на подзор тетя Маша месяца три, а ведь никогда не копила — страсть захотелось. Самая нарядная была у нее комната во всем этаже, и стены в порядке — заклеены цветным «Огоньком», дранку не видать. Даже на подоконнике имелось украшение: растение в горшке, ото всех болезней пользительный редкий цветок — алоэ. Чуть где схватит, отломишь зеленое острие, пожуешь, через «не могу», грибом запьешь — все проходит. А чудо-цветок сам зарастает нацело.
В пятьдесят третьем, когда тетю Машу уволили, стукнуло ей сорок восемь. За что ее — за пьянку или увидела не глядя что лишнее, точно тетя Маша не поняла. Уволили — значит уволили.
Квалификации у нее не было, но без работы сидеть она не сидела сроду. Сложив в сундук под кроватью облигации замечательного займа, нанялась Марья Акимовна домработницей в молодую семью Понаровских.
Пара была в общем состоятельная, хотя авторитета еще не имела, а все-таки: Лиля — зубной протезист, Семен — хормейстер. Тем более никак нельзя понять запрошенной тетей Машей цены: триста рублей и питание. Даровая цена, даже по тем временам; плюс шел самый разгар дела врачей-вредителей.
К этому времени мужики уже ушли из ее жизни. Не нужно, то и не хочется. А сердце пустовать не перестало и лото действовало все меньше.
Вот с головой ушла тетя Маша в новую работу — уборку, стирку, штопку. Обеды у нее выходили невкусные: не понимала она маленького огня, все ставила на самый большой, который шумит. Что тетя Маша единственно как следует готовила — это пельмени. Уберешь все — и раскатаешь тесто на стол. Нажимаешь на скалку с оттягом и чувствуешь — поддается тесто и плющится. Когда же наконец белое тесто ровно и тонко покрывало собой весь кухонный стол, Марья Акимовна брала большую рюмку с отбитой ножкой — и круть-круть-круть — разделяла мягкий прямоугольник на кружки и огорчалась, если какой кружок выходил щербатый. А потом защипывала с завитками, как раковины. Так она могла ворожить часами, лишь бы фаршу хватило и теста.
Вечером она выходила во двор и рассказывала соседкам, как живут молодые хозяева. Жизнь самой тети Маши так долго протекала рядом с помойкой, мухами, облепившими мокрые арбузные корки, бинтами и ватой со следами месячных циклов, что она не знала, почему об одних вещах можно рассказывать, а о других нет.
И когда Лиля закатывала очередную истерику,
Об одном Лиля строго-настрого наказывала молчать, да тетя Маша и сама бы ни гу-гу, хоть родному брату: как Лилечка иной раз зубы ставит на дому. Всяким разным, некоторых тетя Маша в лицо и по имени знала. Но молчала: посадят же хозяйку за частную работу.
Хотя так голова трещит, когда из кухне в тигельке золотые опилки плавятся, что сил нет как хочется пожаловаться на эту химию. У Лилечки и самой голова трещала, но не от дыма — от страха: сколько уже их брата, надомника, упекли с конфискацией. А у Понаровских и конфисковать-то — разве что Семино пальто-реглан да шапку из модной обезьяны.
По субботам легкая компания собиралась у Понаровских; тогда до Марьи Акимовны доносилось — «пика простенькая», «без двух», «раз в темную». Неуютные снова, хитрые, не то что в лото. Особенно: «Горбыль». Потом какой-нибудь чернявенький довольно выходил на кухню, наливал тете Маше в стакан коньяк. Вот дурево: бутылка красивая, а питье вонючее, как керосин. Обдирают моих, говорила она дома соседям. Этих обдерешь, отвечали ей хмуро. Все-таки приходила она домой по субботам — хорошо в двенадцать: хоть понюхать, какая бывает красивая жизнь.
Обращались с ней хозяева в общем хорошо, ремесленные все-таки люди. Особенно Сема — всегда нальет, а то и от тети Машиной не откажется. Уж у нее-то родная беленькая всегда есть тяпнуть с устатку. Так перепрячет — Лиля нипочем не найдет.
И — оба с ней на «ты».
А все равно на душе у тети Маши оставалось: похоже, как раньше когда-то мужик на панцирной сетке рядом скрипел, потный, крепкий, и грудь ласково жмет, словом, в порядке мужчина..., а, вот не муж, и все. Не муж, зарытый под Калининградом. Не муж. А что не так, когда все точно так,— она не знает.
В пятьдесят седьмом наши запустили спутник, утерли ненашим нос, молодцы. А соседи наслушались радио и говорят — Бога твоего, Акимовна, нет нигде ни хрена. Тетя Маша вслух — наотрез, а про себя думает — как же так? Выходит, и Бога уже для нее не осталось?
А в пятьдесят восьмом, в мае, сердечная пустота нарушилась. Расцвела Марья Акимовна, распустилась, как бутон. В пятьдесят восьмом Лиля родила. Инженерчиком будет, всхлипывала тетя Маша, глядя на маленького у тяжелой Лилиной груди. Инженерчиком, сказала она хриплым своим голосом, сидя во дворе золотым майским вечером.
Инженерчика назвали Витей; рос он громкий, впечатлительный. Странное дело, не болел ни свинкой, ни корью. Только разговаривал по ночам. Родители его любили очень, покупали кучу игрушек; будучи еще молодыми, себя не забывали. Витя игрушки ломал, просил вечерами не уходить. Не Лилины нервы сдали от угрозы конфискации, оставаться дома по вечерам пугало ее все больше. Сема же просто не мог без людей, застолья, хорового исполнения. Ребенок оставался на дети Машиной попечении. У нее своей жизни не было.
Любила она только Витю в целом мире. Мало ли что: они с ней на «ты». Она-то их на «вы» привыкла, хоть и смеются. Ребенок же — он и есть ребенок. А Витя, когда понял, что любят его по-собачьи, привык вымещать на ней всю тоску и обиду.
В три года «инженерчик» кричал, бил Марью Акимовну ножками и царапал ногтями. В десять лупил лыжной палкой. И сделалась тетя Маша на долгое время вполне и совершенно счастлива: с замужней поры полюбили ее впервые.
В конце шестьдесят первого, правда, с Марьей Акимовной был грех и душевный переполох: первый раз обиделась на правительство. Что такое «антипартийная группа», она не поняла, но кто своей крепкой рукой войну победил — знала очень хорошо. Пуще же всего обиделась за Ворошилова: всех главных она почитала, но Клима любила — ну совсем как живого.