Нью-йоркский бомж
Шрифт:
Тираж кое-как разошелся, Давид от издательства не получил ни гроша, хоть и обещали долю от выручки. Вот и вся литературная слава…
Потом родился Антон. Потом словно подменили жену: она стала жить только ребенком, проблемы Давида ее уже мало интересовали. В семье начались конфликты. Давид все больше злился, все чаще жаловался и… все хуже писал. Искал виноватых, обвинял семейную жизнь, работу. Стал выпивать.
Дошло до того, что развелся, оставил работу. Думал, бросив все, напишет блестящий роман, который сделает его знаменитым. Ведь он принес Аполлону такую жертву – отказался от семьи, от стабильной
Но, увы, Аполлону эта жертва была не нужна.
Листы бумаги, измаранные его каракулями, летели в мусорный бак. Ни в одной строке не горел огонь. Писать ему было не о чем: душу ничего не жгло, никого, кроме себя, он не видел и не слышал, никому не сопереживал, никого не любил. А тщеславие продолжало душить.
Закончилось тем, что Давид – удачливый журналист, вроде бы еще молодой и подающий надежды писатель, вовсе умолк. Даже быстро полысел.
Стал пить, уже не просыхая. Налегал на виски Jack Daniel`s. Виски согревало, от него было не так мрачно на душе. Но выходить из похмелья становилось все трудней.
Нужно было признаться себе: он не только не гений. Он – импотент, литературный импотент!
…Однажды утром с раскалывающейся от похмелья головой он вошел в синагогу. Увидел седобородого раввина. Признался ему, что хочет покончить с собой.
О чем они говорили, сидя на скамейке в той синагоге, где на кафедре лежал священный свиток, завернутый в алый бархат? Буквы древнего иврита были вышиты серебром на том бархате. Надпись говорила о Боге, который не только ангельскими голосами зовет в горние сферы, но и топчет в свином навозе. И грозно глаголет: «За все будь Мне благодарен, человек! Ибо я – Господь Бог твой и Мне лучше знать, кому дать, а у кого отнять, кого одарить талантом, а кого нет, кому бросить одну монетку, а кому насыпать сполна. Но горе тому, кто не примет и не оценит ЛЮБОЙ Мой дар!..»
Давид молча кивал головой, слушая раввина, проникаясь многовековой мудростью: да, да, и в молчании нужно уметь жить и быть благодарным, ибо писательство – это не цель бытия, а лишь грань богатого человеческого сердца…
Он вышел из синагоги, по-прежнему больной и разбитый. Но вечером не выпил ни капли виски, дав себе слово искать работу.
И уже через несколько месяцев это был прежний Давид – энергичный, решительный, чуточку самовлюбленный. Занимал должность редактора журнала, писал статьи, ездил отдыхать в Мексику и во Флориду. К жене, правда, не вернулся, зато часто встречался с сыном. Ненадолго сходился с женщинами. Словом, вел приятную холостяцкую жизнь. Правда, книжки свои забросил в кладовку и старался о них не вспоминать.
Казалось, примирился с судьбой. И вдруг – встреча с Мартином!
Широки лестницы в здании ООН, что на сороковых улицах Манхэттена! На стенах – фотографии, где ооновцы кормят каких-то доходяг, делают прививки от гепатита чернокожим в бунгало и проверяют их на ВИЧ. Тут же на стенах развешаны детские рисунки и плакаты на всех языках, призывающие к разоружению, сотрудничеству и миру. Полно туристов, делегации.
Сидя в кресле в просторном, светлом коридоре, Давид прослушивал на своем айфон запись с только что закончившейся пресс-конференции одного политика. Выключив айфон, встал и направился к выходу.
– Да-авид, ты?
– Лара?
Перед
– Ты ли это? Не может быть!
– Я, он самый. А что ты здесь делаешь?
– Работаю здесь. Надо же, какая встреча… Сколько лет мы не виделись?
– Лет двенадцать, не меньше. Во всяком случае, с тех пор, как я уехал в Америку.
– А ты совсем не изменился. Правду говорю.
– Верю, – Давид зачем-то пригладил поредевшие волосы. – Кстати, ты тоже почти не изменилась, – соврал он в ответ.
– Ну-ну-ну. Я стала толстой и старой.
– Чем ты здесь, в ООН, занимаешься? Отправляешь посылки детям Африки? Или спишь с генеральным секретарем?
– Чтобы спать с генеральным секретарем, нужны большие связи, у меня таких пока нет. Но, думаю, все поправимо, как говорят американцы: it`s only a matter of time (это всего лишь вопрос времени). А если серьезно: уже почти два года я работаю в отделе, который занимается энергетикой. Перед этим закончила специальную программу университета в Дании.
– А где сейчас твоя мама? Что с ней? – спросил Давид.
В памяти смутно маячил образ немолодой еврейской женщины. Кажется, одета во что-то невзрачное, да и сама тоже невзрачная, Давид даже не мог припомнить ее лицо. Впрочем, видел ее лишь однажды, когда Лара в первый и единственный раз завела его к себе в квартиру перед киносеансом, чтобы сменить туфли.
– Мама живет в Филадельфии, у нее все в порядке.
Она смотрела на него, улыбалась, и, невзирая на эти внушительные плакаты на стенах, мраморные лестницы, консулов и туристов, он вдруг увидел ее – двадцатитрехлетнюю Ларку. Вспомнил, как когда-то на Арбате ее портрет нарисовал один художник, превратив скромную студентку МГУ в роскошную царицу Савскую. Почему они ни разу не переспали?..
– Мне пора в офис, ланч закончился, – сказала Лара, поглядывая на свои часики.
– Когда же мы увидимся?
– M-м… сегодня вечером у меня свидание с одним испанцем. Он майор, из корпуса миротворцев. Очень красивый мужчина, правда, глупый до невозможности. Зачем он мне нужен, сама не знаю.
– Тогда давай в другой день, – перебил Давид. Ему почему-то не хотелось слушать про испанского майора-миротворца. – Как насчет пятницы, после работы?
Глава 3
«Освобожден. Теплая, тихая июньская ночь. По пустому тротуару идет пожилой негр. Что-то бормочет под нос, смеется.
– Сколько сейчас времени? – спрашиваю у него.
– Половина первого.
– Закурить не найдется?
Чернокожий дает мне две сигареты и, продолжая что-то бормотать, уходит. Сигареты есть, но нет спичек – их у меня забрали при аресте. Зато есть тринадцать долларов. Полицейские у меня деньги не отняли. Хорошие копы. Перед тем как я вышел из камеры, полицейский Перез даже угостил меня на прощанье куском пиццы и кофе. Сокамерники мне завидовали.