Нью-йоркский бомж
Шрифт:
Давид и Мартин сидели на огромных камнях волнореза, метров на сто вдающегося в океан.
– Потом я зимовал с двумя поляками в каком-то гараже, – Мартин затянулся так крепко, что огонек подобрался к самому фильтру. Выпустив струю дыма, щелчком отбросил окурок. Поднялся.
Ему тридцать четыре года. Невысокого роста, в джинсовом костюме и черных ботинках. На голове, несмотря на то что июнь, тепло и хорошо на пляже, – серая бейсболка с длинным козырьком. Если присмотреться повнимательней, его туловище чуть перекошено вправо, и ходит он, слегка прихрамывая. Это после травмы: автомобиль сшиб Мартина, когда он просил милостыню. В машине сидели веселые
Его лицо – грубое, мясистое, черты тяжелые, словно вырублены топором: вздернутый нос с широкими ноздрями, круглый подбородок со шрамом и щетиной, толстые губы. Лба не видно, поскольку бейсболка. Типичное крестьянское лицо, хоть и чех и вроде бы должен выглядеть поутонченней. Ах да, глаза обычные, серые, мутноватые, в красных прожилках – больные глаза. Словом, лицо алкоголика, хоть Мартин не пьет уже больше года. Но долгие годы тяжелого пьянства из жизни не вычеркнешь. А что сквозит в лице алкоголика? Отупение, пустота, отчаяние. Это не изглаживается, во всяком случае, так скоро.
Но, странное дело, под маской ханыги живет и другое лицо. Когда Мартин улыбается, его физиономия вмиг добреет, и под этим добродушием просвечивают еще и хитринка и лукавство. А Мартин задумчивый смотрится философом, погруженным в свою «думку». Думки, кстати, у него крепкие, хотя часто и болтает он без умолку, бубнит что-то на чешско-польско-русском наречии. Давид к этому бормотанию привык. Он знает, что у Мартина это – от пожизненного одиночества.
Давид не всегда вслушивается, о чем Мартин бу-бу-бубнит. Признаться, и не все понимает. Но он знает – Мартину просто нужен слушатель. Если бы вместо Давида рядом стоял, скажем, глухонемой индус, Мартин бубнил бы точно так же, рассказывая о своих житейских проблемах: на работе босс постоянно норовит обмануть; хозяйка дома, где он снимает чердак, полячка Ванда – обжора и неряха; его родители в Чехии болеют; он хочет купить попугая и так далее.
– Смотри, крыса, – Мартин проводил взглядом крысу, выбежавшую из урны и темным мохнатым комком покатившуюся по песку.
– Да, – отозвался Давид, переведя взгляд с крысы на Мартина.
Мартин улыбнулся:
– Когда-то я с этими крысами жил.
– Здесь?
– Да. Спал вон под тем зданием, – Мартин кивнул в сторону невысокого здания душевой. – Крысы иногда по мне ползали. Но пьяному все равно.
Уже окончательно стемнело, солнце погрузилось в океан, в небе обозначился молодой полумесяц. Вдали по воде скользила яхта под белым парусом.
Давид, чуткий к красотам природы, тем более к морским – плывущим в пенистых волнах яхтам, чайкам, месяцу, – в такие минуты впадал в сентиментальность, у него на глаза наворачивались слезы. Знал, что и Мартин тоже чувствует эту красоту. Но… какими разными глазами они смотрят на мир! Вот пробежала крыса. Давид заметил ее и тут же забыл, снова любуется пейзажем. А у Мартина следом за этой крысой наверняка побежало воспоминание из прошлой жизни. Иначе с чего бы на его лице появилось такое кошачье выражение?
– До чего же мне осточертел мой журнал, хоть бы кто редакцию поджег! – пожаловался Давид, когда, поднявшись с камней, они медленно пошли по песку к деревянному настилу.
– Дэ-авид, разве может надоесть работа в журнале? – удивился Мартин. Имя приятеля он произносил, растягивая первый слог, заменяя «а» на «э-а». – А если бы тебе пришлось по десять часов в день замешивать бетон или красить стены, каково бы тогда?
– Да-да, сраной интеллигенсией, – огрызнулся Давид. – Мои коллеги-журналисты хорошо умеют только лизать задницы хозяевам.
Они вышли на набережную, остановились у скамейки. Давид стал отряхивать песок с ног, чтобы надеть сандалии. Случайно взглянул на туго зашнурованные ботинки Мартина. Ботинки прочные, в таких можно ходить до глубокой осени, даже зимой. Но сейчас они явно не по сезону. «Вроде бы мы понимаем друг друга и даже чем-то близки. Но из каких мы разных миров!»
Мартин тем временем сел на скамейку, закурил. И давай бубнить о своем: нужно идти к дантисту, а денег нет, босс недодал двадцать долларов, сказал, что через неделю…
– Ты когда-нибудь спал с бомжихой? – вдруг перебил его Давид.
– Да, была одна уличная любовь. Ее звали Иларией.
– Литовка, что ли?
– Эстонка, – против обыкновения, Мартин не пустился в воспоминания, а вдруг как-то погрустнел и умолк.
Давиду сорок шесть. Крепкого телосложения, слегка полноват. Рост чуть выше среднего; движения тверды, резковаты, в чем сказывается натура деятельная, однако экспансивная, нервическая. Серые проницательные глаза за линзами очков, насаженных на крупный семитский нос. Курчавые волосы еще хороши по бокам и сзади, но спереди уже проглядывает лысина.
Работу он свою не очень любит. Но не идти же ему – бывшему москвичу, интеллигенту, автору двух книг – работать водителем или швейцаром. Его место – за компьютером в редакции, за писательским столом!
Трудно сказать, что сблизило этих, казалось бы, таких разных людей – Давида и Мартина.
Они познакомились, когда Давид писал очерк о приюте при русской православной церкви на Брайтоне, где тогда обитал Мартин. Парень ему сразу признался: он католик и русскому попу руку не целует. Живет в этом приюте временно, пока холода, и у него нет денег снять комнату. Давид поразился дерзости этого чеха. Другие обитатели приюта громко врали, что церковь и батюшка, дескать, им помогают жить правильно, по-христиански. От некоторых, правда, при этом разило перегаром. Тихонько просили у «мистера журналиста» деньги на опохмел. А вот Мартин – наглец, батюшку называл «скучным попом» и денег у Давида не клянчил.
Он вообще заметно выделялся среди этих опустившихся, побитых жизнью русских людей. Держался особняком. Когда же они разговорились, Давид выключил диктофон. Понял, нутром почуял: перед ним – не простой бомж, а особенный.
Единственное, что Давида тогда смутило, – запах, исходивший от Мартина. Есть такой специфический смрад, присущий нью-йоркским бомжам, замешанный на резких, тяжелых запахах грязной, месяцами нестираной одежды, заскорузлых носков и долго немытого тела, сквозь поры которого проступает ядовитый пот после запоев. Даже горячий душ с мылом, даже дезодоранты, шампуни, новая одежда не смогут этот запах перебить. Нью-йоркский бомж впитал в себя вонь величайшего города, всех его помоек, свалок, выгребных ям, испарений, блевотины, мочи, тления и разложения, гнилья, спермы, слюны, мусорных урн, мусороуборочных машин, крыс, дохлых кошек и голубей; вонь проникла и всосалась во все поры, в каждую клеточку его тела. И вот этот гордый чешский католик вонял, как «классический» нью-йоркский бомж.