Нюрнбергские призраки. Книга 1
Шрифт:
— Ты имеешь в виду «Машиненфабрик Аугсбург — Нюрнберг»?
— Вот именно. К концу войны он был разрушен почти на три четверти, его прицельно бомбили, потому что там были сконструированы и пущены в производство наши «пантеры». Но за месяцы, прошедшие после войны, завод сумел настолько восстановить производство, что в начале этого года стал выпускать грузовые машины. Понятно?
— Не вижу связи…
— Сейчас увидишь. До сих пор никто толком не знает, кому эти машины продают. Известны случаи, когда грузовики менялись у крестьян на овощи и прочее продовольствие. Мы сумели выменять десять таких машин, и сейчас они стоят в надежных
— Это звучит как сказка. И когда планируется налет?
— В ближайшие дни. Я получил разрешение сказать тебе о том, что ты примешь участие в операции. План Дворца юстиции и расположение тюремных камер мы получим послезавтра.
…Однако на другой день Браузеветтер сообщил Адальберту, что операция откладывается.
Адальберт мысленно разделял человечество на две неравные части — первой, меньшей, выпал жребий господствовать над второй. Он был идеальным выкормышем национал-социализма; воспитанный в духе презрения ко многим так называемым общечеловеческим ценностям, он мог пытать и убивать людей, видя свое оправдание в преданности великому идеалу, служение ему, считал он, оправдывает все, что приближает мировое господство Германии.
И тем не менее он обладал по крайней мере одним человеческим чувством: Адальберт любил свою жену Ангелику. Может быть, это чувство было единственным, которое приобщало его к человеческому роду. Он думал о ней всегда: когда выполнял свою кровавую работу нациста и гестаповца, когда метался, как крыса, в развалинах Берлина, думал по дороге в Нюрнберг, мечтая о встрече, думал и теперь, после того как поклялся себе вычеркнуть ее из памяти.
Узнав, что в Нюрнберге существует нацистская организация, Адальберт обрел новую цель существования. Он жаждал скорее оказаться в деле, готов был снова пытать, убивать, мстить той большей части человечества, которая посмела отказаться от своего удела быть рабами.
Но после того как первая задуманная «Нибелунгами» акция была отложена, Адальберт снова остался наедине со своими мыслями об Ангелике.
В них была изматывающая, непереносимая, сладкая тоска: он убедил себя, что потерял жену, что она предала его, ушла в чужой, враждебный ему, Адальберту, мир, он был готов убить Браузеветтера, когда тот пытался обелить, защитить Ангелику, но даже и в эти минуты, когда ненависть и ярость захлестывали его, он страстно хотел, чтобы Браузеветтер оказался прав.
Уже не однажды Адальберт, нарушая клятву, лишь сумерки опускались на Нюрнберг, отправлялся туда, к своему родному дому, и, затаясь в развалинах, неотрывно смотрел на закрытую дверь. Он видел, как вспыхивали окна в доме, как гаснул свет… Иногда досиживал в развалинах до утра, раза два ему удалось дождаться, когда дверь открывалась и из дома выходил американец, свежий, подтянутый, моложавый… Кровь приливала к шрамам Адальберта. Убить его! Выследить и убить. Однако попытка разделаться с американцем грозила бы смертью самому Адальберту.
И все-таки — выследить, подкараулить и убить. Другой мысли у Хессенштайна не было.
Однажды он оказался на небольшой площади, где стояли вбитые в землю матерчатые зонты, похожие на пляжные, а под ними на колесных лотках был разложен небогатый товар, и вот тут, в группе склонившихся над лотками покупателей,
Нет, не сразу; он понял, что это Ангелика, когда она выпрямилась, — стройная блондинка в черном меховом жакете, стянутом в талии, с прямыми по довоенной моде плечами, в узкой юбке и туфлях на высоком каблуке. На запястье ее руки, опущенной в боковой карман жакета, покачивалась черная сумочка.
Да, это была она, она!
«Ангелика!» Он закусил губу и затаил дыхание. Сколько времени так стоял Адальберт? Пока она не перешла к соседним лоткам, а потом не скрылась среди множества покупателей…
Он медленно возвращался к дому Браузеветтера. Думал о том, как хорошо выглядела Ангелика, как изящно была одета, и это приводило его в отчаяние. «Содержанка!» — в ярости повторял он и тут же вступал в спор с самим собой: ведь у Ангелики всегда был отличный вкус; кроме того, Адальберт оставил ей достаточно денег в иностранной валюте, различные ценности, — этого вполне должно было хватить на год. Мучаясь, переходя от надежды к отчаянию, снова впадая в ярость, Адальберт вошел в дом.
Оказалось, что старый учитель был не один. Браузеветтер представил Адальберту гостя — высокого, хорошо одетого человека средних лет.
— Это наш друг и товарищ по борьбе. Придется смириться с тем, что я не называю его имени, — ты помнишь наши правила. Просто господин Четвертый, вот и все.
— Рад с вами познакомиться. — Четвертый уважительно пожал Хессенштайну руку, отводя взгляд от его безобразного шрама.
— Наш друг, — объяснил Браузеветтер, — только что вернулся из Гамбурга, он ездил туда для установления связей. Он рассказывает об отношении тамошних истинных немцев к процессу. Итак, мой друг, — обратился Браузеветтер к Четвертому, — ты говорил, что в Гамбурге есть люди, которые проявляют к этому суду полное безразличие…
— Да. Я бы назвал это апатией. — У Четвертого был низкий, приглушенный голос.
— Но может ли такое быть?! — удивился Адальберт. — Ведь там, в суде, решается судьба лучших людей Германии! Им грозит смерть!
— Далеко не все так драматизируют ситуацию, — покачал головой Четвертый. — Большинство считает процесс помпезно поставленным пропагандистским спектаклем. Те, кто никогда не состоял в нашей партии, настроены против подсудимых, считают их виновными в реальных преступлениях. Однако многие категорически возражают против обобщений и коллективных обвинений: Штрейхера или Розенберга осуждают, но отказываются понять, почему на скамье подсудимых оказался, например, такой крупный финансист, как Шахт… Большинство возмущается тем, что на процессе идут бесконечные разговоры о концлагерях, но не говорится ни слова об английских и американских воздушных бомбардировщиках — тут полное единодушие.
— Как это верно! — прерывая рассказчика, воскликнул Адальберт. — Я, естественно, могу судить о том, что происходит во Дворце юстиции, лишь по газетам и кинохронике, но мне понятно негодование людей. Ведь эти бомбежки не только превратили многие наши города в руины, подобные нынешнему Берлину и нашему Нюрнбергу, они уничтожили несметное количество памятников культуры. Десятки тысяч немцев, — все более и более накаляясь, продолжал Адальберт, — пали жертвами этих бомбежек. Кстати, почему ничего не говорится о Восточной Германии? О немцах, арестованных оккупантами? Я достаточно долго скитался в берлинских руинах среди бездомных людей и знаю настроение народа!